Розмари б с самого начала догадаться: не удержать ей его, не сдержать. Даже заимей дитя под сердцем. Он оставил её, отбросил, — всё ровно так, как и предупреждала наперёд родная мать. Всё так и вышло.
А теперь он вернулся назад. Застарелый гнев заворочался где-то внизу живота, — и она заговорила сама с собой, утверждая, что не чувствует более к Пеллу ни малейшего влечения. Вообще ни капли. Напоминая себе о всех тех ночах, что она исходила плачем и рыданием, ибо он бросил её, одну и в тяжести, носящую его ребёнка, погнавшись за раскрасавицей Меддали Моррани — и барышами её папаши. Долгих ночах, тоскливых ночах, мучительных ночах без него; алчущих тёплого мужского тела в постели, — мужа, защитника и опоры для неё. Воскрешая все сомнения, что, как приступы болезни, терзали раз за разом: мол, она сама была слишком невзрачной, слишком незавидной особой, чтобы удержать его, слишком располневшей из-за своей тяжести; одним словом, и вовсе — неудобной. Неподходящей. И теперь, пристально вглядываясь в своего давным-давно заблудшего гуляку-любовника, ни на йоту не ощущала она к нему прежнего желания. Красавчик Пелл нёс ей одно лишь горе да страдание. Но ещё раз ему не обвести её вокруг пальца, выставив полной дурой.
— Ты что, ничего не хочешь сказать мне? — спросил он, наклоняя голову (завитки тёмно-каштановых волос трепыхались на легко поддувающим под вечер ветерке), выцеливая её глазами и продолжая улыбаться. Когда-то эта смертоносная улыбка мигом пленяла, лишая всякой воли. Сбавили ли эти губы с тех пор свою колдовскую силу или напор ослабляла тёмная борода, прикрывающая подбородок? Или это она сама попросту настолько изменилась?
— Не думаю, что нам есть, о чём говорить.
Сгорбившись, Розмари согнулась над грядкой, осторожно подёргивая капустную рассаду, чтобы та вновь привстала вертикально, как и была, подсыпая по бокам землёй для надёжности. Она легонько похлопала ладонью вокруг ростков, приминая комья. Когда же наконец подняла глаза вверх, он всё ещё слал ей любовную улыбку. Нежно. Небрежно. Наивно. Она только покрепче стиснула челюсти, почти слыша зубовный скрежет.
— Чего ты хочешь?
— Я дома, — сказал он запросто, как если бы одно это слово разъясняло всё. Извиняло всё. Изменяло всё. — Я вернулся к тебе, Розмари. — Вздохнув, он слегка смягчил улыбку уголком губ. — Я знаю, что у тебя на уме, милая. Кто. Парень, сбежавший и бросивший тебя одну. Но теперь перед тобою стоит мужчина, толковый и набравшийся разума мужчина, воротившийся обратно. К тебе. Я много повидал и порядком понабрался по миру. — Голос его, казалось, окреп и отяжелел. — И теперь я знаю, как мне надо разделаться с собственной жизнью, чтобы всё пошло на лад. И я готов пойти на это, как бы тяжело не пришлось.
Вот и всё, что он смог предложить, подмечала она раз за разом. Значит, понабравшись ума, да? Вернувшись к ней — и её сыну, да? Как там, тяжко и скрепя сердце, да? Без извинений, малейших извинений, за всё, что проделал с ней, за те унижения, что ей пришлось претерпеть перед всем селением. Без мысли, крошечной мысли, за то, через что ей пришлось пройти, управившись с рождением ребёнка — его ребёнка — и позже, поднимая малыша на ноги, выкармливая и взращивая. Без вопросов, мало-мальских вопросов, как она выживала, снося все невзгоды, покуда он, так сказать, «пребывал в миру». Как же, ничего такого и близко не валялось. Лишь слова, одни пустые слова о том, какой он, мол, теперь умник-разумник, да бывалый, да видалый…
— Думаю, не один ты обзавёлся мудростью, — сказала она. — Я тоже не осталась в стороне. — Розмари стряхивала руками сор и пыль с юбок, медленно приподнимаясь на ноги. Грязь крепко-накрепко въедалась в загрубелую кожу ладоней, исподволь хоронясь под ногтями. |