Одним словом, мы полюбили друг друга, а чего еще можно желать от жизни?
Конечно, теперь нравы другие, и вам уже кажется невероятным — как это можно влюбиться, ни разу даже не встретившись. Но это «нечто», принадлежащее только ей и растворенное в морской воде, «нечто», в изобилии приносимое мне волнами, позволяло получить о ней столько информации, что вы и представить себе не можете, и не той, поверхностной, чересчур общей информации, какую получают теперь, видя, осязая, обоняя, слыша голос, нет: то была информация о самой ее сути, о самом ее существе, информация, дававшая обильную пищу воображению. Я мог думать о ней долго и подробно, но не о том, какова она, — это было бы слишком грубо и банально, — а о том, какой она, еще не имевшая формы, могла бы стать, если бы приняла одну из бесчисленного множества форм, при этом оставаясь самой собою. Это не значило, однако, что я выдумывал ее формы, которые она могла бы принят», вовсе нет, я заботился лишь о том особом качестве, которое она, приняв эти формы, придаст им.
Одним словом, я знал ее хорошо. Знал — и не был в ней, уверен. Меня без конца мучили подозрения, беспричинные страхи. Виду я не подавал, мой характер вы знаете. Но под этой маской невозмутимости скрывалось такое, в чем даже теперь, спустя столько веков, я не решаюсь признаться. Сколько раз я подозревал ее в измене, в том, что она направляет свои послания не только мне, а многим другим, сколько раз я бывал уверен, что перехватил одно из этих посланий, или обнаруживал в одном из предназначавшихся мне нотки неискренности! Да, я ревновал — сегодня я могу в этом признаться, но не столько от недоверия к ней, сколько от неуверенности в самом себе. И действительно, где была гарантия, что она правильно поняла, кто я таков? Более того: что я вообще существую? Наши отношения — такие неразрывные, такие тесные, о чем можно было еще мечтать? — отношения, возникшие при посредстве морской воды, были для меня абсолютно личными, в них могли участвовать только я и она, и больше никто. А она? Кто мог дать мне гарантию, что она находила во мне нечто такое, чего не могла найти еще в ком-нибудь или даже во многих — в двух, трех, десяти, наконец, в сотнях и тысячах таких, как я? Кто мог дать мне уверенность, что та самозабвенность, которую она проявляла в отношениях со мной, не направлена в пространство, на авось, кому придется, и не радует всех вокруг?
В том, что все эти подозрения не соответствовали истине, были беспочвенны, меня убеждали колебания, по-прежнему дышавшие той чистотой и покорностью, тем трогательно личным, что всегда было в наших отношениях. Ну, а если причиной ее невнимательности к моей личности были ее застенчивость и неопытность и кто-то другой воспользуется этим в своих корыстных целях? А она, наивная душа, будет всегда думать, что это я, не сможет отличить меня от других, и в конце концов в самые интимные наши отношения замешаются какие-то совсем посторонние существа?
Вот тогда я и начал выделять то, что получило название извести. Мне хотелось создать нечто такое, что могло бы самым недвусмысленным образом утвердить мое «я», оградить мою индивидуальность от шаткости и первозданной неразберихи окружавшего меня мира. Сейчас бесполезно тратить слова, пытаясь объяснить необычность и новизну моего намерения: уже первого сказанного мною слова — «создать», «хотелось создать»-больше чем достаточно: ведь если принять во внимание то, что я никогда ничего не создавал и не помышлял о том, что могу вообще что-нибудь создать, — уже одно это было событием немаловажным. Итак, я начал создавать первое, что пришло мне на ум: это была раковина. С помощью особых желез, расположенных по краю окружавшей мое тело мясистой мантии, я начал усиленно выделять вещество, которое, твердея, приобретало криволинейную форму и в конце концов заковало меня в крепкий многоцветный панцирь, шероховатый снаружи и гладкий, блестящий изнутри. |