Кого же ищу я, оглядываясь вокруг? Да все ту же, в поисках которой я провел все эти пятьсот миллионов лет, все так же влюбленный в нее, — оглядываюсь и вижу на пляже голландку-купальщицу, а рядом мужчину с золотой цепочкой, служащего при купаньях, и этот мужчина, чтобы испугать ее, указывает ей на пчелиный рой, и я узнаю ее: да, это она, я не ошибся, я узнаю ее по тому, как она пожимает плечом, высоко, почти касаясь щеки, — но полной уверенности у меня нет: всему виной то странное, удивительное сходство с НЕЮ, которое я нахожу и в дочери сторожа при астрономической обсерватории, и в актрисе, загримированной под Клеопатру, а возможно, и в самой Клеопатре, какой она была в жизни и какой, быть может, остается отчасти в бесчисленных образах Клеопатры, созданных другими, и с пчелиной маткой, в неуклонном полете указывающей путь всему рою, и с женщиной, вырезанной из журнала и наклеенной на ветровое стекло мотофургончика с мороженым, — женщиной в купальном костюме, похожем на тот, какой надет на этой купальщице, которая слушает сейчас по транзистору поющий женский голос, тот же самый, что слышит по своему радио и шофер грузовика с энциклопедией, и тот же — теперь я в этом уверен, — который я слышал все эти пятьсот миллионов лет. Да, это ЕЕ слышу я сейчас, ту, чей образ я ищу вокруг, ищу и вижу только парящих над морем чаек и серебристыми искрами мелькающих на поверхности рыбешек, и вот я уже уверен, что узнаю ЕЕ в пролетающей чайке, а через минуту уверен в том, что ОНА — это рыбка, хотя с той же вероятностью ОНА могла быть одной из цариц или рабынь, описываемых Геродотом, или всего лишь одной из дам, упомянутых вскользь на страницах книги, которую читатель оставил в купе, чтобы сохранить за собой место, когда сам вышел в коридор вагона в расчете завязать разговор с голландскими туристками, или любая из этих голландских туристок, в каждую из которых я, могу сказать, был влюблен, хотя я уверен, что влюблен я неизменно только в НЕЕ, в НЕЕ одну.
И чем больше я сгорал от любви к каждой из них, тем труднее мне было решиться и сказать: «Это же я!», потому что и боялся ошибиться, но еще больше боялся, что может ошибиться ОНА и принять меня за кого-нибудь другого, ибо, судя по тому, как мало ОНА меня знала, теперь ей легко перепутать со мной любого: и того служащего пляжа с золотой цепочкой, и директора астрономической обсерватории, и самца чайки или рыбки, и читателя Геродота, и самого Геродота, и мороженщика на мотоцикле, который уже спустился к пляжу по узкой и пыльной дороге среди кактусов и бойко торгует, окруженный голландскими туристками в купальных костюмах, и Спинозу, и водителя машины, груженной двумя тысячами книг, где содержится сжатое описание жизни и взглядов Спинозы, и, наконец, одного из тех трутней, что, совершив положенный им акт продолжения рода, подыхают на дне улья.
III
…И, несмотря на все это, моя раковина оставалась прежде всего раковиной, с ее особой, присущей только ей формой, которая и не могла быть иной, поскольку именно такую форму я сам ей придал, единственную, какую я хотел или мог ей придать. А когда раковина обрела форму, изменилась и форма мира, в том смысле, что теперь форма мира включала в себя и ту свою прежнюю, существовавшую до появления раковины, и плюс еще форму самой раковины.
А последствия этому были немалые; судите сами: ведь если световые волны, наталкиваясь на тела, извлекают из них определенного рода эффекты, то первый из них, как известно, цвет, то есть как раз та самая штука, с помощью которой я и творил свои полоски и которой была присуща своя совершенно особая длина волны. А кроме того, возник новый объем вступивший в свои особые отношения с другими объемами, возникло еще множество явлений, которых я даже постичь не мог и которые тем не менее существовали.
Иначе говоря, раковина обладала теперь способностью вызывать свои зрительные образы, как две капли воды похожие — насколько теперь можно судить — на самоё раковину. |