– Я умею! – возмутилась Света. – Однажды мне оставляли мопса! На целую неделю.
– Мопс не в счет, – отрезал Дрозд. – У кого не было кота, тот ничего не знает о животных. Так что ты для него приготовила?
– Кажется, в холодильнике было молоко…
В трубке повисло тяжелое молчание.
– Лешенька, – взмолилась Света, – я в самом деле не знаю, чем его кормить! Давай ты приедешь и все мне расскажешь.
В трубке еще помолчали.
– Пользуешься моей слабохарактерностью, – наконец констатировал Дрозд.
– Добротой твоей безмерной, а не слабохарактерностью! – обрадованно сказала Света, поняв, что помощь придет.
– И тем, что падок я на лесть, – с грустью добавил он. – Черт с тобой, сейчас приеду. И не вздумай поить его молоком!
…Полчаса спустя в дверь позвонили. Как обычно, Дроздов едва не снес плечом вешалку, посоветовал Свете поставить ее в другое место и получил в ответ, что другого места в квартире нет, а он медведь неуклюжий.
Это был ритуал. Их обычное приветствие, означавшее: «У меня все в порядке» – «И у меня все в порядке». Если бы Лешка не задел вешалку, Света решила бы, что случилось что-то серьезное.
Из всех друзей Лешкой звала его она одна. Для прочих он был Дрозд. Во-первых, потому что Дроздов. Во-вторых, потому что поет.
– Дроздов! – взывала химичка, стоя лицом к доске. – Опять художественный свист!
Лешка смущенно умолкал. Но через пять минут задумывался, и тишину снова нарушали негромкие трели.
Внешне Дроздов ни капли не походил на певчую птицу. Был он высоченный, долговязый, с лохматой шевелюрой, летом выгоравшей до пшеничных прядей, и синими глазами. За пару солнечных недель Лешка успевал загореть так, что глаза тоже казались выгоревшими до светло-голубого, речного цвета.
И к тому же громкий, шумный и ужасно неуклюжий. Он хохотал так, что птицы в панике взлетали с деревьев, а прохожие вздрагивали и ускоряли шаг. Под ним рушились школьные стулья, а в его руках куртки сами расходились по швам. Он единственный из всей параллели ухитрился сломать физкультурного «козла», прыгая через него. И пока физкультурник ПалАлексеич обливался слезами над безвременно погибшим снарядом, Дрозд стоял рядом с сокрушенным видом и насвистывал что-то горестное.
При том его любили и одноклассники, и учителя. Первые прощали ему дружбу с девчонкой, вторые – прогулы и мелкие школьные проказы.
Преподавательница русского и литературы, прозванная Буратиной за выдающуюся носатость, даже взяла на себя благородную миссию очистить речь Дроздова от «нелитературных выражений». «Алексей, ты можешь разговаривать на правильном русском языке! – убеждала она Дрозда. – Бери пример с Морозовой!»
«А у меня что, неправильный?» – удивлялся Лешка.
Буратина всплескивала руками.
«Когда я тебя попросила принести журнал из учительской, что ты мне ответил? «Метнусь кабанчиком!»
«Ну так я и метнулся», – ухмылялся Дрозд.
«Алексей, я прошу, не надо этой специфической лексики! Она тебе не идет. И весь класс потом за тобой повторяет».
Словечки и выражения Дрозда действительно цеплялись за язык с такой же легкостью, как созревшие репейные колючки – за штаны. Леру Ивашину из соседнего «Б», худую, длинную ханжу с вечно поджатыми губами, Лешка как-то обозвал «три метра сухостоя». Прозвище привязалось на все оставшиеся школьные годы, а потом плавно переехало за Ивашиной в институт.
Но все старания учительницы были напрасны. |