|
Ну да, довольно просторный — метров шестьдесят в длину и порядка двадцати в ширину. Двусветный — окна нижнего ряда высокие, арочные, начинаются от самого пола, и отделяются одно от другого сгруппированными попарно белыми мраморными колоннами. Наверху, над этаким балкончиком — прямоугольные окошки поменьше. На полу — искусная мозаика. Шесть больших люстр под украшенным золотым орнаментом белым потолком и по меньшей мере пара дюжин маленьких, вдоль стен…
Нет, все это, конечно, как говорится, «дорого-богато», но в нашем мире и без всякой магии делают ничуть не хуже. В том же Зимнем дворце в Санкт-Петербурге хотя бы — был я там как-то на экскурсии. А уж тут могли бы, наверное, и чего-нибудь пограндиознее наколдовать!
Сам трон также не представлял из себя ничего выдающегося. Просто большое кресло, даром что золотое — никаких тебе оплавившихся мечей покоренных врагов или еще какой экзотики, вольно или невольно ожидаемой от волшебного мира. Стояло оно на семиступенчатом подиуме, под алым бархатным балдахином — и сейчас пустовало.
А вот второе кресло — уже серебряное и размером поменьше, расположенное слева от главного ступенькой ниже — занимал грузный мужчина лет тридцати в белом мундире с золотыми эполетами, обладатель коротко подстриженной рыжеватой бородки и пышных усов. Не кто иной, как сам наследник престола, Цесаревич Иоанн Борисович, предстать пред светлы очи которого мы, собственно, и прибыли в столицу. Очи, сиречь глаза, Его Высочества, к слову, и в самом деле были светлыми — серо-голубыми (прямо как у Нади!), взгляд же — холодным до колючести, но внимательным и проникновенным.
И в тронный зал Цесаревич ныне вышел вовсе не для того, чтобы дать формальную аудиенцию лучшим новобранцам Федоровского кадетского корпуса — а дабы вершить суд над одним из них.
Надо мной, то есть.
Я понуро стоял прямо перед тронным подиумом, со всех четырех сторон окруженный невидимой магической стеной. Для верности на руках у меня были литые металлические перчатки, не позволявшие согнуть или даже просто свести вместе пальцы. А для еще большей верности по бокам от меня застыли два бойца Собственного Его Императорского Величества Конвоя с обнаженными саблями. На острие клинка одного из них дрожала белая искра, лезвие второго мерцало, испуская неровное свечение — то красноватое, то синее — этакая ручная полицейская мигалка на минималках.
Метрах в четырех от меня, слева, с самоуверенным видом расположился есаул Семенов. Справа, примерно на таком же расстоянии, сбились в кучку майор Алексеев, Воронцова и Ясухару. Компанию им составляли какой-то азиат в алом кафтане Конвоя — про себя я назвал его китайцем — как-то странно, чуть ли не с улыбочкой на меня посматривавший, и сотник Емельянов. Последний был единственным, помимо Цесаревича, кто не стоял, а сидел — или, скорее, даже лежал — в специально принесенном для него раскладном креслице наподобие шезлонга. Дело, полагаю, было в полученных сотником магических ранах, никак не позволявших ему вытянуться во фрунт — хотя он честно пытался, даже и полулежа.
Я бы, признаться, сейчас тоже с удовольствием присел бы или прилег — с момента ликвидации пробоя минули уже почти сутки, но сил у меня сейчас было едва ли не меньше, чем непосредственно по окончании сражения. Впрочем, не удивительно: занимательные беседы с Семеновым и другими офицерами Конвоя, за которыми я коротал последние часы, на отдых походили мало. Нет, бить меня не били, но душу наизнанку вывернули, затем вправили назад и снова вывернули — уже после того, как я откровенно рассказал все, что знал. Проверяли, наверное. А выложил я и впрямь все — разве что о своем происхождении из мира-донора не проболтался. Но об этом меня и не спрашивали. Спросили бы — фиг бы утаил. Но они не спросили.
Милана и Тоётоми, надо признать, тоже выглядели бледновато. |