Но ошеломляет, туманит, сбивает, что атака равно яростна с противоположных сторон. Упрёки следующих ораторов покрывают и догружают упрёки ораторов предыдущих. Со всех сторон череда несдерживаемых оскорблений – и вдруг пошатывается наша, никогда не шатавшаяся уверенность. Удар за ударом, попадая в нас, постепенно размягчают нашу стойкость. Цельный предмет, хорошо тебе известный, вдруг наклоняется, поворачивается, расщепляется, – и ты с содроганием уже усумняешься: да был ли он цел и един? Не то что не стоило класть голову за этот закон, но может быть ты и раньше, и раньше – видел не так?
А жаждущие ораторы всё меняются, их не десять и не пятнадцать, дорвалась 3-я Дума отыграться за проигрыши всех трёх Дум.
От социалиста слышит Столыпин, что он потопил русский народ в его собственной крови, и даже злейший враг не мог столько вреда принести русскому самодержавию, закон же о западном земстве – это вершина “пирамиды расправ”.
И снова от кадета, и довольно известного:
Где мы видим те огромные заслуги за председателем совета министров, чтоб он мог сказать, что является носителем национальной идеи? Мы не знаем ни победы под Садовой, ни у Седана.
(Уже и то ему в вину, что он не устроил войны).
Притязание, что его идеи единственно-истинные для русского народа – оскорбление национальных чувств.
И опять от правого:
Председатель совета министров, покайтесь, и идите к престолу просить прощения, ибо вы подвели верховную власть.
Как прорыв ненависти. Как будто все – только и ждали удобного случая взять реванш за то, что пересиливал их столько лет.
Кто-то говорит и за – но их много меньше, и для совестливого сердца их аргументы никогда не кажутся успокоительны. Ощущение почти сплошное – разгрома, и не в одном этом законе, а – во всём пятилетии управления, во всех замыслах жизни.
Жил и ощущал, что сделал так много. А вот, оказывается: ничего, всё – прах.
Ораторы меняются, заседание тянется в вечер, и к полночи, и за полночь, и только тогда дали слово – и то по мотивам голосования – двум из западных крестьян, которым Родзянко отказывал весь день прений, хотя с них-то и надо было эту дискуссию начинать:
Вы нам зажали рот. Мы очень рады, что осуществляется и наше земство. Будь там статья 87-я или какая, но если от вас ждать, ваших реформ, то мы никогда не дождёмся.
Но уже слишком было поздно, слух депутатов к тому не клонился, а скорее надо было голосовать: 200 с осуждением, 80 в защиту. Только русские националисты и остались неизменно верны Столыпину.
(Закон о западном земстве утонул – и лишь после смерти Столыпина был легко принят. И западное земство очень помогло в близкие годы войны).
_______________________
Уже в апреле чуткие придворные носы распознали, что Государь бесповоротно охладел и даже овраждебнел к Столыпину. И в сферах стала складываться вокруг Столыпина атмосфера конченности. Кажется искалась только благоприличная форма отставки его на невлиятельный пост. Таким предполагалось, например, новопридуманное восточно-сибирское наместничество: услать его в его излюбленные края.
И можно было Столыпину: поддаться, покорно уйти, и так (знаем теперь) – спасти жизнь и дожить до поры, когда он снова будет призван, когда он ещё пригодится России. (И как пригодится! В июле 1914, чтоб отклонить войну. В Петрограде и Могилёве в 1917 – чтоб не допустить до крушения).
Но как после взрыва на Аптекарском Столыпин отверг этот выход слабости, куда его толкали революционеры, так и сейчас отверг выход, куда его толкали парламентарии. Он должен был вытянуть свой долг.
Тогда, после Аптекарского, он говорил:
Я совершил большую оплошность, что не составил для Государя памятной записки, чтобы в случае моей смерти не произошло никакого замешательства. |