Суд спешит кончить как можно быстрей и глуше – будто нарочно подтвердить все худшие обвинения левой прессы: это ваш человек!
Как по гладкому спуску допрашивается блеющий от радости Кулябко. (А ему тем легче теперь попасть в лад, что он всю новую версию слышал). И он хвалит и хвалит верного сотрудника Богрова. Да ведь он и всё время так говорил: деятельность Богрова для Охранного отделения была исключительно полезной. Не поверить Богрову было бы совершенно невозможно, контролировать его – неэтично. А почему Кулябко не попытался арестовать на квартире Богрова мнимых революционеров? А потому что он ещё не схватил бы их на несомненном замысле, но этим выдал бы революционерам тайну Богрова. Что же касается допуска в театр, то (без подсказки Курлова Кулябко этого бы и придумать не мог, и шепнуть бы не осмелился): Богров был допущен в театр с ведома Столыпина!!!
Уже засыпана, уплотнена земля столыпинской могилы. Теперь можно топтать и так.
Оказалось всё просто, исчерпывающе ясно. (Да ведь надо и спешить). И при таком совпадении показаний Богрова и Кулябки – зачем суду допрашивать кого-либо из шести ещё прибывших свидетелей? А из неявившихся – зачитать Спиридовича и Веригина, – и суд может удаляться на совещание?
Тот каляевский задуманный Суд, героическое увенчание Акта. Что желает сказать подсудимый суду ещё?
Что в тюрьме он страдает от голода (тем большего, чем больше вернулась надежда на жизнь) – и просит накормить его хорошо.
Вызванный администратор доложил, что Богров содержится на офицерском положении. Распорядились накормить вволю. А всего через двадцать минут вернулись и с приговором: помощник присяжного поверенного Мордко Гершов Богров, признанный виновным в соучастии в сообществе, составившемся для насильственного посягательства на изменение в России установленного основными государственными законами образа правления (им непременно нужно сообщество, так гласит статья 102-я, а иной статьи в кодексе и нет, весь кодекс не предусматривает одиночных революционных выстрелов, какие вспыхивают уже полвека, весь кодекс не готов к революционным годам), – и в предумышленном убийстве -
– приговаривается к лишению всех прав состояния и к смертной казни через повешение.
И – качнулся Богров.
Так – сразу?… Так сразу – и всё??
Рассчитал, должно было взять! Не взяло.
Шарик выпал – худшим образом.
(Да может быть суд и охотно бы его помиловал. Но ещё был один закон, которого Богров не знал: в радиусе двух вёрст от Государя всегда действует военное положение. Не в том дело, что обвиняемый убил премьер-министра, но он стрелял – в присутствии Государя!)
И отдельное постановление о Кулябке: не принял мер… не распорядился… не учредил наблюдения… Об этом – сообщить подлежащим властям гражданского ведомства.
Только и всего. Не судить же.
____________________________
Теперь дали Богрову последний в жизни лист бумаги – уже в камеру не будет бумаги дано – для последнего письма родителям.
Расходились, уходили. Мелькали на сводах чудовищные тени тустороннего мира. Ждали конвоиры.
Богров при керосиновой лампе, на столе, мог писать.
Версии меняются – а родители одни. По версиям он карабкался, сколько мог, – а возможность этого письма не повторится.
И письмо – разве только к родителям? Его десятки раз напечатают. Это письмо – ко всему миру.
Но это всё - как выразить? И – чтобы прошло?
“Дорогие мама и папа! Единственный момент, когда мне становится тяжело… Вы должны были растеряться под внезапностью действительных и мнимых тайн…”
И – мнимых. Кажется ясно: не верьте тому, что наговаривают обо мне: что агент охранки. |