И я вспомнил Столыпина…
Ну, это уже до бессвязности. Свечин поморщил выкатистый лоб и возвратил друга на землю:
– Втянули бы нас. Напали бы, как сейчас напали. Да и напали за мобилизацию. Это надо бы уступать и уступать, и всё равно Германии не насытишь.
– Нисколько не уступать!
– Ну да!… Это ты забредил. Тебя просто самсоновская битва трахнула. Но вся она в истории этой войны будет, поверь, не больше чем эпизод. А у них – уже и сейчас не твоей Пруссией и не твоим Самсоновым головы заняты. Они все сейчас только ждут телеграммы о взятии Львова. Хотя, – вёл и вёл с безулыбчивой рассудительностью, и черно-яркие глаза его глядели жутковато, – знают, что Рузский, растяпа, пошёл безопасно южней города, выпуская из клещей 600 тысяч австрийцев, две армии, Ауфенберга и Данкля, не уничтожает, а вежливо выталкивает, тоже доктрина… И этим Львовом прикроют всю твою самсоновскую, и будут ордена получать. И зазвонят по всей Руси колокола в праздник нашей глупости, что схватили пустой город.
Но никакого австрийского фронта, ничего кроме кольца под Найденбургом не доступен был понять Воротынцев и только накалялся:
– Так тем более! Я им сейчас сказану!
– Ну, боюсь за тебя, – крутил большой головой Свечин. – Ты на совещании хоть на меня поглядывай – и оседай. Пойми: сегодня решается вся твоя служба, сведёшь её в ничто и сам будешь не рад.
Они уже возвращались, выходили на край леса, к посёлку и поездам. (Ставка была поставлена на колёса и в лес, чтоб соответствовать серьёзности военной обстановки, жили в вагонах, работали в сарайных домиках). Было без пяти десять, сходились и другие офицеры к домику генерал-квартирмейстерской части.
А тут, по крайней тропке, обходя места высокого начальства, спешил писарь, хлопотливый селезень, а за ним, с прямизною не военной, не воспитанной, прирождённой, на два шага писаря делая свой один, шагал Арсений Благодарёв. Как все ноши с плеч покидав, с грудью опять выставленной, свободно он на ходу помахивал руками, свободно оборачивался направо и налево, сколько ему нужно, не стеснён высокою Ставкою, ни близостью великих князей.
И напряжение, и раздражение Воротынцева вдруг как смыло. Он выставил пальцы, задерживая писаря.
Озабоченный сообразительный писарь, козыряя не до самого виска и не вполне отброшенным локтем (тут-то, в Ставке, они знали, кто почём), сам первый, не дожидаясь вопроса, доложил:
– Вот, всё выписываем, ваше выкбродие, направление, довольствие.
– У-гм, – отпустил его Воротынцев, а сам с любовью смотрел на Арсения.
Двух полковников, своего и чужого, приветствовал Благодарёв хорошо отведенным локтем, хорошо поставленной головой, – но не едя глазами, не выслуживаясь, а как бы в игру.
– Так что, Арсений, значит, в антилерию?
– Да уж в артиллерию, – снисходительно улыбался Арсений.
– Ну, разве не гренадер? – пятернёй сильно ударяя Арсения в грудь и любуясь, спросил Воротынцев у Свечина. – Поедешь в гренадерскую артиллерийскую бригаду, я уговорился.
– Ну-к, что ж, – хмыкнул Благодарёв, перекатил языком под щекою. Да спохватился, не так же надо, это не там. – Премного благодарны! – лишний раз отдал честь и опять чуть посмеивался, отвисая большой нижней губой.
Таким не окружение его сделало, таким застал его Воротынцев и под Уздау, он и тогда не к своему полковнику, но и ко всякому офицеру так умел: безошибочно употреблял все военные выражения, уверенно чувствовалось, что за их черту не перейдёт, а тон – переходил, из службы отчасти в игру. Ничему не ученый, Арсений держался, будто знал больше всех военных наук.
– А то смотри, у меня вот будет полк – ко мне в полк не хочешь?
– Пя-хота? – опустил губу Арсений. |