Сказать, что ответили нам – так будто не нам. А где-то близко.
– По второй батарее, – кивал Чернега. – В одном орудии щит погнуло, колесо снесло. Троих ранило. А лошадки далеко стоят, ничего.
– А кто видел?
– Сам ходил.
– Да ты ж дома сидел?
– Так тут близко, сбегал.
Чернега б – да на месте усидел, полверсты сбегать-посмотреть! Толстота ничуть не мешала ему прыгать и бегать, толстота его вся была силовая.
– Чевердина не знаешь там такого, хоботного? Длинного, с бородой мочалистой? Тагильский.
– Да, кажется. Да.
– В живот его. Везти боятся, не довезут.
Опять холодным помелом, из груди.
Вот как. Сушись, уютно, распоясался, чувяки. А солдат рядом Богу душу отдаёт. Да уж привыкнуть бы, кинет ночью и на нас шестидюймовый – не помогут брёвна наката.
А Цыж – проворный, заботливый как дядька, несёт духовитые щи – так щи!
– Просто запахом сыт! Ну и Цыж!
Да и хлеба мягкий сукрой, поперёк всей хлебины отрезанный, это же надо так ещё отрезать, долгим овалом, чтоб от края до края сколько раз откусить, жевнуть, пока добраться. И ещё отдельно – луковичка сырая.
– Ах и Цыж! – усаживался Саня за стол и ложку скорей окунал.
Уже в летах, пятеро внуков, подвижный хлопотной Цыж столовал всех троих взводных. Это Саня и предложил, чтоб не ухаживал за каждым отдельный денщик, стеснительно, а один бы всех кормил, других примкнули к строевому делу.
Но запах достигал наверх пуще низового. И Чернега, избочась на верхней койке, втянул широким носом:
– Цыж! А – щей не осталось?
– Эх, вашбродь, – сожалел небритый Цыж, будто самому не хватило, – последние вычерпал. Откинулся Чернега на подушку. Саня хоть очень раззарился на щи, а позвал:
– Иди, хлебни, уступлю.
– Не надо, – сказал Чернега в потолок, – ты сегодня назяб.
– Да иди, ладно!
– А греча – есть лишняя, вашбродь. Сейчас гречу принесу, удобренная!
– Так давай, не томи! – скомандовал Чернега.
Уковылял Цыж поспешной развалочкой.
Чернега постучал по барабану живота:
– Два часа как пообедал, а из-за тебя вот…У Густи, небось, и курёнок припасён. Пойти, что ли?
За позициями невыселенные деревни давно привыкли к войне, жили своей обыденной жизнью, кроме обычных крестьянских заработков открыт им был извоз для армии, плотникам – укреплять ходы сообщений, парнишкам и девкам по 16 лет – копать вторые линии окопов, всем платили и ещё всех кормили с солдатских кухонь. И мужики, кому подходил призыв, некоторые как-то принимаемы были в ближние части, и в их батарею тоже. И во многих избах стояли военные постояльцы, порой и на поле выходили за хозяев, и бельё хозяйкам отдавая – не так стирать, как в подарок: армия богатая, всё новое выдавала. И тайно ещё укрепляя и расширяя эту и без того широкую семью, иные удальцы, как Чернега, завели в деревнях полюбовниц и хаживали к ним.
Свесил Чернега в шароварах босые ноги с короткими крупносуставными пальцами и шевелил ими вопросительно:
– Пойти, что ли?… Хоть на два дня весёлая будет. А то заскулит.
– Ну, ты ж не скулишь, как-то живёшь.
Когда Чернега на своей койке сидел, голова его, мягко облепленная недыбленными волосами, была под самым накатом, фуражки надеть уже нельзя, тем более рук поднять. Так он раскинул их, как растягивая широченную гармонь, и затрясся мясистым телом под сорочкой:
– Ну, сравнил! Ну ты, Санюха, скажешь! Ну, уж чего не знаешь – бы не лез! Да у баб рази – как у нас? А отчего, ты думаешь, они весёлые или хмурые? да всё от этого, было или не было. |