Очень неудобно, простите... Но я в Москве всего немного, а тот разговор так запал... Я эти годы много раз вспоминал ваши слова... И вот я теперь, если вы разрешите, — с моей невестой...
— Очень рад, — всё ещё не слишком ласково сказал старик. Поклонился Ксенье и распахнул перед ними дверь. — Милости прошу, взойдите.
Поднялись ещё на два порожка — и оказались в полутёмной прихожей, дерюга на полу для вытирания ног, груда поленьев сложена в стороне, рундучок у стены, а прямо вперёд деревянная лестница с точёными балясинами, и только над нею — единственное окно, пасмурное. Показал им на вешалку, молодые скинули верхнее.
Варсонофьев поздоровался за руку с Ксеньей, потом и с Саней. Прищуриваясь:
— И который же вы из двух?
— Который тогда расставался с толстовством, — сказал Саня.
— Ага. — Старик был в вязаной фуфайке с высоким воротником и ещё долгополой домашней грубошерстной куртке с большими карманами на боках, приобвисшими. — Соизволите подняться, у меня низ теперь не жилой.
И пошёл по скрипящей лестнице вверх, молодые за ним. Там, на хорах, стоял на столе без скатерти огромный самовар и ещё другая неупотребимая утварь. Он, видимо, жил один.
Саня с Ксеньей переглянулись. Теперь не сплошать.
Ввёл их в комнату с низким потолком, а стен совсем не видно: все они вкруговую и во всю высоту забраны книжными полками и книжными шкафами, а поверх шкафов ещё наложено плашмя книг и журналов.
Тут — и усадил их у круглого стола (тоже с навалом журналов, газет) на два старинных мягких стула с резными спинками, уже и шатких. И просил отпустить, он соберёт им чаю. Молодые дружно запротестовали, что они только на четверть часа и чтоб ради Бога не беспокоился.
Варсонофьев не стал спорить и уселся на такой же третий стул, а четвёртого и не было. Глазами, не избледневшими к старости и такими же глубинными, тёмно-блестящими, посмотрел на него, на неё. Саня ещё раз объяснял, что — в отпуске, на днях опять на фронт, а он невесте рассказывал о Павле Ивановиче — и вот...
Старик посматривал одобрительно.
— Радуюсь за вас. Дай Бог, чтоб обстоятельства вас не разъединили.
И это была — холодная правда, о которой они и знали, и боялись, и хотели бы не знать. И какие б ни пришли они радостные — а от этого не отвернёшься.
— Да, — согласился Саня. — Наверно всякое, всяко может повернуться. Ближнее будущее — темно. А то, что мы видим, — печально. Разброд. Все в разные стороны.
— С армией-то — плохо?..
— Плохо.
Саня рассказал немного.
Кивнул старик:
— Россия казалась таким стройным целым. А вот — закрутились самодвижущие части. И много их. И внезапно новое над русской землёй — дух низости, стало тяжело дышать. И, вы заметили? — люди теперь стали говорить с большой оглядкой, чего два месяца назад не было. Тогда — говорили, что кому взбредёт. А теперь — боятся, и все в одну сторону.
— Это, пожалуй, да, есть.
Павел Иваныч усмехнулся под усами:
— Тот самый скачок, которого так жаждал ваш друг.
— Неужели вы запомнили?!
— Да вот, запомнилось. Этот-то „перерыв постепенности” — он нам ещё и нажарит. В здоровом нормальном развитии ничто живое не знает революций. Революция — это всегда катастрофа, распадаются государственные связи, и общество переходит в расплавленное состояние.
— Но ещё, может, и плавно сойдёт? — надеялся Саня.
Павел Иванович вздохнул.
— Вы знаете, что такое кристаллическая решётка?
— Помним, — быстро, уверенно заявила Ксенья.
— Так вот. Революция подобна плавлению кристалла. Она разгоняется медленно, сперва лишь отдельные атомы срываются со своих узлов и кочуют в междуузельях. |