Изменить размер шрифта - +
Но температура растёт — и упорядоченность строения теряется всё быстрей, процесс разгоняет сам себя. И чем больше уже нарушен порядок — тем меньше надо энергии разгонять его дальше. И вот — исчезает последняя упорядоченность, наступает — плавление.

Как сегодняшняя похолодавшая пасмурь перебила солнечный поток дней — так и слова его ложились, в сером свете от окна — и Саня видел, как Ксенья опечалилась.

— Но ещё может быть — уляжется? — понадеялась и она.

— Иногда и улегалось. Революции не совпадают в подробностях. Но — похожи. В том, что трудно останавливаются. И в том, что никогда не находили истины. Да даже и простого благополучия не приносили. И для самих революционеров — тоже, потому что никогда не получается похоже на их первоначальную программу. А наша революция — она, глядите, отчаянная, она — в припадке падучей бьётся. Вон, кричат: „углублять революцию”. А что это значит? — Глаза его высвечивали недоуменно. — Как если б люди были недовольны землетрясением и хотели бы сотрясти землю ещё своими силами. Оттого что одичалые волки Гоббса стали называть друг друга „товарищами”, ещё не наступило братство.

Ксенья и тут не сробела:

— Ненавижу волчью мудрость Гоббса. Я верю в то, что говорил о людях Христос.

— Да? — как будто изумился Павел Иванович, и превнимательно поглядел на неё.

— Но всё-таки, — имел Саня честность возразить, — к революции вела, пусть ошибочно, идея любви к народу?

У Варсонофьева одна бровь поднялась сильно, другая лишь чуть-чуть.

— У нашей интеллигенции, откровенно сказать, очень много совести, да не хватает ума. Я — не о тех интеллигентах, которые вдруг с марта стали социалистами, — это почти сплошь карьеристы. Я — о самых добросовестных. У них у всех эти недели — что? Восторг, восторг — и обрывается, дыхания не хватает. Победа — в два дня, да, — но что потом два месяца? Захлёб веселья и торжества. Вся энергия революции истекла статьями журналистов, речами ораторов и резолюциями собраний. Какая-то революция резолюций.

На столе лежали свежие газеты пачкой, он как привзвесил их двумя пальцами.

— Вот, что от этих страниц исходит? Фимиам, фимиам, фимиам — Народу. Но ничего земного нельзя делать с безудержным преклонением. Надо поглядывать трезво, да и по сторонам. Вровень народу смотреть, да предупреждать: эй-ка, братец, не расхлебайся. Нельзя кадить черни. Нельзя кадить зверю. Как предупреждал Достоевский — демос наивнейше думает, что социальная идея и состоит в грабеже. Что у нас и покатилось. На всех митингах: „Товарищи, требуйте!” По всей России клич — „подай!” Младенческий, до-политический народ легко соблазнить. Манит, что, кажется: вот, вот она, вековая справедливость! Никто не имеет смелости объяснить народу: свобода — это вовсе не мгновенное изобилие, разорить казну — разорить и самих себя. Обязанности перед родиной — это и есть обязанности перед самими собой. Экзамен на свободу. Если мы так ломаем свободу, то мы и куём себе неизбежное рабство.

Посмотрел на поручика. Посмотрел на курсистку. Ещё ли, дальше?

— А мы и Европу кинулись поучать свысока. А слово „отечество” опять прокляли, — классы да классы. А классы и разъедают нации, и падает государство. Революционеры стелют Россию под своё кредо, нет времени подумать. Дантон хоть успел понять: „Революция подобна Сатурну: она пожирает своих детей.” Но не они меня удивляют, а самые образованные. Самые первейшие кадеты. Привыкли всегда презирать, проклинать власть, и беря её — не поняли: власть — это страшный дар. Мозжащий. С нею нельзя играть. И не с упоением брать её, а обрекая себя.

Саня удручённо:

— Что же — делать, Павел Иваныч?

— А вот — вы мне скажите, что делать?

— Я думаю.

Быстрый переход