|
— Утешение состоит в том, чтобы заботиться о других, — говорил он. — При этом у человека как бы вырастают новые силы. Без сомнения, свое горе не уничтожишь, но его можно в некотором роде утишить.
Затем он рассказал несколько случаев из жизни, он знал их невероятно много.
Погода стояла мягкая, красивые облака плыли над пригородами, и когда Ружмон сказал все, что было нужно сказать, он снова стал задавать кожевнику вопросы. Так прошел час, и когда они возвращались, уже окутанные сумерками, в мире стало больше одной душой, готовой восстать за счастье масс.
Маленький Топэн не интересовался будущим, он с трудом его себе вообще представлял. В словах он видел западню. Когда с ним разговаривали, глаза его бегали во все стороны, он задыхался. Без сомнения, он хотел, чтобы его жалованье увеличили, и он был готов горланить вместе с другими в дни стачек, но он считал, что без хозяев невозможно обойтись. Он опорожнял свой стакан, слушая Ружмона, Пурайля, Дютильо. Тем не менее, Франсуа не был ему неприятен. Они обменивались рукопожатиями, и он подмигивал Франсуа. Когда Франсуа обращался лично к нему, он говорил:
— У меня в голове каша!..
— Но вы знаете, все-таки, что вас эксплоатируют?
— Это в моем вкусе. Я создан для того, чтобы быть эксплоатируемым, и мне даже доставляет удовольствие видеть эксплоататора.
Или же он отвечал:
— У меня есть кулаки и руки. Здесь говорят об умирающих с голоду… пустое… Если ты умеешь исполнять работу и если ты ее ищешь, ты ее найдешь.
— Но, — осторожно замечал Франсуа, — есть швеи, работающие по двенадцати часов в день и зарабатывающие двадцать пять су.
— Я не портниха. Есть ремесла, в которых работает слишком много людей. Если десять человек садятся за одну телячью почку, вполне естественно, что ее не хватит. Надо итти туда, где есть место.
— Очень хорошо, но правильно ли, если имеется пятьдесят телят для кого-нибудь одного, который бережет их для себя, не будучи даже в состоянии их с'есть, а остальные в то же время сидят без куска хлеба.
— А ты видел, чтобы кто-нибудь хранил пятьдесят почек?
— Это — манера говорить.
— У меня голова, которая пробивает двери, и разных там манер говорить я не понимаю.
Он хлопал себя по заду и обрывал разговор.
Отец Крамо, прозванный "Обезьяний зад", оказался еще неприступнее. Он вращал своими большими, с белками лимонного цвета глазами и от напряжения потел. Его голос выходил из груди как-то приступами; некоторые звуки у него отсутствовали, другие выходили из глотки как-то хрипло, и когда Ружмон с ним говорил, он выслушивал только начало фразы, затем возражал:
— Мы обриты, как обезьяний зад. Нет справедливости и несправедливости, эксплоататоров и эксплоатируемых. Есть только мерзавцы. Я мерзавец, ты мерзавец, мы все мерзавцы. Мы созданы из грязи и в нее превращаемся, мы еще живы и уже разлагаемся. Чего ты думаешь добиться для нас всеми этими синдикатами, революцией, Интернационалом? Все это из той же грязи, как и все прочее. Если ты дашь мне место папаши Лубе, то от этого я не буду менее бритым. И ты бритый, и все бритые. Нет ничего, когда ничего нет, нечего делать. Я вижу это ясно. Я хитер, я мудр. Я ничего не люблю, и людей не люблю, и горжусь тем, что себя не люблю. Нет! К чорту солидарность! К чорту блага коммунизма! Все это та же грязь!
Он всегда выражался одними и теми же словами, за исключением тех дней, когда бывал пьян. Тогда он еще менее отчетливо выговаривал слова и еще чаще упоминал "обезьяний зад". Впрочем, Франсуа не старался его поучать, так как через несколько дней ему стало совершенно ясно, что старый мозг жил отрывочными мыслями, в него врезавшимися, и был совершенно неспособен к восприятию новых идей и понятий. |