|
И коммунист невольно связывал его с Христиной. Никогда он не ощущал так ясно присутствия женщины. Тело Христины казалось таким же здоровым, как и прекрасным, кровь в ее жилах должна была быть по качеству равной румянцу щек, огню взглядов, перламутру маленьких зубов.
Он еще лишний раз пожалел, что она не революциюнерка. Он предвидел положение, когда она перестанет одиноко бродить среди толпы. Однако, по своему назначению он презирал семью: вдохновитель восстаний, сторонник размножения вообще, он видел в семье приманку, мираж мертвого общества. Одно материнство казалось ему естественным: по его мнению, ему суждено широкое распространение в новом обществе, жизнь в котором будет легка, в котором каждый ребенок найдет кров, пищу и заботливый уход. Но отцовство, искусственное, эгоистическое и вредное для будущего, но семья с ее детьми, с узкими инстинктами и жалкой солидарностью не должны получить санкции и, вообще, не должны пользоваться никакими привилегиями. Без сомнения, общество будущего не станет восставать против длительного союза мужчины и женщины; оно ограничится игнорированием такого союза; оно не будет признавать никаких обязательств ни мужчины к женщине, ни женщины по отношению к мужчине, никакого права детей или родителей. Противница развода, как гибели брака, противница обогащения по праву наследования, Христина, тем самым, предоставляла семье трудную роль.
Однако, в то время как Христина сидела с маленьким Антуаном, им овладела одна мечта: он понимал, что с этой правдивой девушкой можно, рука об руку, итти до конца пути. Она никогда не обманет, никогда не солжет, она отдаст свою красоту раз и навсегда.
В этот момент Шарль Гарриг поднял голову. Глаза его утомились от чтения. Его лицо сморщилось в неопределенную улыбку. От всей его фигуры веяло чем-то загадочным и радостным.
— Я хотел бы родиться в экваториальной республике, — сказал он.
— Почему? — рассеянно спросил Франсуа.
— Температура там почти не меняется. Там бы я был счастлив.
Он захрустел пальцами и продолжал:
— Я человек, зависящий от погоды. Когда бывает слишком жарко, у меня несварение желудка, моя голова весит сто килограммов, мой мозг превращается в топленое масло. Когда же наступают холода, у меня начинает болеть висок и за ухом у меня как будто скребут теркой.
Старая Антуанетта остановилась. Она соглашалась. Ей также были известны эти боли и страдания, которые кусают, грызут, щиплют, отягощают бедную голову человека.
— Это правда, — прошептала она, — мигрень это настоящая Голгофа. Бывают дни, когда я от нее слепну, иногда меня не удивило бы, если бы я увидела свою голову, расколовшуюся, как бутылка, и падающую в мои кастрюли. Это великое испытание.
Маленькому Антуану это было уже известно: наследственная болезнь порой размягчала его мозговую оболочку. Он знал часы, когда мир покрывался странной пеленой, в которой его жизнь маленького ребенка переставала быть сменой отдыха, игр, свежих впечатлений и вкусных ощущений. Страдания старили его. Он чувствовал что-то тяжелое, враждебное, он застывал, облокотившись о стол, сжав свою маленькую голову руками, хорошо сознавая, что враг несокрушим.
— Да, — начал Шарль Гарриг, — страдание это нечто такое, что с'едает вас. Я жду свою мигрень, как ждал бы тигра или льва. Я знаю хорошо, когда она приближается. Я чувствую тяжесть сначала на лбу или затылке… мои глаза печальны. И мне не ускользнуть. Она поворачивается, она хватает меня и остается со мной на двенан цать или девятнадцать часов. Это действительно очень странно…
— Иначе говоря, это ужасно, — вздохнула старая Антуанетта.
— О, да, — прошептал маленький Антуан, проводя рукой по лбу, и жест его был полон ужаса.
Христина и Франсуа переглянулись, почти смущенные тем, что они так мало знали страдание. |