Только Фросенька стояла в сторонке. Ей как-то вдруг сильно занедужилось: и в боку закололо, хоть криком кричи, и в озноб бросило, зуб на зуб не попадал. Видно, прохватило ее, когда она, разгоряченная, вместе с Дуней выскочила босиком и непокрытая прямо на снег вытрясать распашной занавес.
Перед тем как уйти им из репетишной, Дуня придирчиво оглядела комнату: хорошо ли они прибрались? Не осталось ли где пыли али паутинки малой? Либо еще какой-нибудь неисправности? Ведь уже с завтрашнего дня здесь у них пойдут занятия и с Антоном Тарасовичем, и с мадам — француженкой.
И снова, в который раз, вспомнилось Дуне то летнее утро, когда впервые она попала сюда, в эту комнату. Матрена Сидоровна не вела ее, а волокла, таща за руку. Пинком вытолкнула прямо вон туда, на середку. И стояла она, Дуня, всем на посмешище — простоволосая, кое-как одетая. Дура дурой. Этакой недотепой. Девчонки над нею потешались, а она не осмеливалась глаз поднять — ничего не видела, ничего не слышала, ничего уразуметь не могла. Горло сдавил ей стыд… И еще вспомнилось, как после дома, после ихней белеховской курной избы, как же ей здесь казалось распрекрасно! И пол этот, сложенный из гладких дощечек. И светильники на стене, обвешанные прозрачными бусинами на золотых цепочках, и эта картина, на которой стоит человек в странной, непонятной одежде, с венком на голове. Теперь-то она знает, что на картине нарисован бог Аполлон, а в руках у него лира… Не бог, которому она в церкви молится, а совсем другой — греческий бог. Бог музыки! Тогда она еще не знала, что и к ней придет ее самая большая радость — музыка. Те прекрасные звуки, которые она научилась понимать и без которых жизнь теперь для нее уже не жизнь. Спала ее душа в неразвитости, а музыка разбудила и заполнила всю, без остатка.
Яркие лучи мартовского солнца поднялись теперь выше, к той картине, которая висела напротив окна. И озарилось светом лицо Аполлона и сладкозвучная лира в его руках. Дуне словно бы послышалось, как нежно зазвенели струны под пальцами Аполлона, и вся она затрепетала в ответ на музыку, которую никто, кроме нее, не мог слышать…
На следующий же день по приказанию Басова в репетишную перенесли клавесин. И прекрасную золотую арфу. Все музыкальные инструменты, ноты и пюпитры.
Спустилась из своих покоев мадам Дюпон. Была она в той заячьей душегрейке, которую ей подарил Басов. Щеки нарумянила, припудрила седые букли, свисавшие вдоль щек.
Оглядев репетишную комнату, обрадовалась, залепетала:
— Тепло, очень тепло… И очень красиво!.. — Велела поскорее вести к ней на урок девочек и взрослых актрис.
Однако мираж сей недолго длился — в конце марта барин потребовал Григория Потаповича к себе в Москву…
Глава девятая
Последняя песня
День этот начался худо, а кончился еще того хуже.
После тон уборки в репетишной комнате Фрося как слегла, так более и не встала. А накануне вечером и вовсе впала в забытье. Лежала, закрыв глаза, только иногда слабо стонала. II сейчас с дерюжки, на которой она металась, раздавался ее стон.
Дуня подошла. Наклонилась над ней:
— Водицы тебе, Фросенька? Хочешь, холодной подам?
Фрося не ответила. Лишь на Дунин голос чуть приоткрыла помутневшие глаза.
Смахнув слезы, Дуня отошла. Знала, что Фросе не оправиться от тяжкой этой болезни.
В горнице они были втроем: больная Фрося, Василиса да она, Дуня. Верку Матрена Сидоровна послала узнать: не вернулся ли наконец из Москвы Григорий Потапович? Люди видели его в одном из кабаков, на дороге в Пухово. Из Москвы, стало быть, уже выехал. Видели его хмельного, лохматого, на себя непохожего. Чего-то он во хмелю неладное бормотал, шибко бранился. Словно бы даже барина своего, Федора Федоровича, поносил…
Когда об этом рассказали жене его, та заголосила, запричитала, волосы на себе принялась рвать: отродясь такого не случалось с ее Григорием Потаповичем. |