Изменить размер шрифта - +
Зубы у конвоя были вырваны, обороняться стало нечем. С минуты на минуту «волчьи стаи» обнаружат, что теперь можно нападать безнаказанно и когда заблагорассудится...

С рассветом, как обычно, была объявлена утренняя боевая тревога, хотя и без того люди находились на своих боевых постах пятнадцать часов кряду. То были пятнадцать часов лютого холода и страданий, и за все это время у личного состава «Улисса» во рту не было ничего, кроме ломтика корнбифа с черствым сухарем, потому что выпечь свежий хлеб пекарям было недосуг, да кружки какао. Эти утренние боевые тревоги сами по себе имели особое значение в жизни корабля, продлевая ожидание атаки противника на два бесконечных часа. А для человека, качающегося на ногах от неимоверной усталости, буквально пальцами придерживающего слипающиеся веки, в то время как мозг — источник мучительных страданий — принуждает его забыться хотя бы на секунду, хотя бы только раз, для такого человека даже минута тянется как вечность.

Утренние боевые тревоги имели для экипажа особое значение потому, что во время походов в Россию являлись испытанием на выносливость каждого — испытанием, показывавшим, кто чего стоит на самом деле. Экипаж же «Улисса» — корабля, заклейменного как мятежный, — люди, осужденные и приговоренные к наказанию, физически сломленные и распятые духовно, люди, которым никогда уж не стать прежними, — этот экипаж не хотел покрыть себя позором. Конечно, не все испытывали такое чувство, потому что были обыкновенными людьми, но многие поняли — или начинали понимать, — что рубеж, за который они перешагнули, это не обязательно край пропасти, что это, скорее, долина, начало долгого подъема по противоположному склону холма. Человек же, однажды начав восхождение, никогда не оглядывается назад.

Ни пропасти, ни долины для некоторых не существовало. К их числу принадлежал, к примеру, Кэррингтон. Проведя на мостике целых восемнадцать часов, он по-прежнему оставался самим собой — несгибаемым, бодрым, отличавшимся какой-то непринужденной, никогда не подводившей его наблюдательностью, человеком невероятной выносливости, который никогда не сдает, ибо даже мысль о том, что он может сдать, казалась нелепой. Таким уж он уродился. Под стать ему были люди вроде старшего боцмана Хартли, старшего котельного машиниста Гендри, старшего сержанта Ивенса и сержанта Мак-Интоша.

Эти люди — до странности похожие друг на друга, рослые, смелые и добродушные — впитали в себя лучшие флотские традиции. Молчаливые, никогда не кичащиеся своей властью, они отдавали себе отчет в том, сколь важна их роль. Они понимали — и с этим первым бы согласился любой флотский офицер, — что именно они, старшины, а не офицерский состав, представляют собой опору британского королевского флота. Это крайне развитое в них чувство ответственности и придавало им стойкость гранита. Были, конечно, и такие люди — всего лишь горстка — люди наподобие Тэрнера, Капкового мальчика и Додсона, — которые с рассветом как бы выросли над собой. Опасность, трудности радовали их, ведь лишь в подобных обстоятельствах они могли проявить себя целиком, ибо опасность была их стихией, тем, ради чего они родились на свет. Были, наконец, и такие люди, как Вэллери, который, свалившись пополуночи с ног, до сих пор спал в командирской рубке; как старый врач Брукс. Их якорем спасения была мудрость, ясное понимание того, сколь относительное значение имеют как их собственные личности, так и судьба конвоя. Этим якорем была их логическая оценка обстановки, сочетавшаяся в этих людях с сочувствием к человеческим слабостям и страданиям.

На другой чаше весов находился иной сорт людей — их было несколько десятков, не более. Людей, опустившихся до предела. Они пали жертвой себялюбия, жалости к самим себе, страха. Так случилось с Карслейком. Пали оттого, что с них сорван был их покров, мишура власти.

Быстрый переход