«Нахожусь почти постоянно в таком мрачном состоянии духа, что вряд ли письма мои доставят тебе удовольствие»…
И в следующем — теми же словами:
«Нахожусь постоянно в таком духе, что самому скверно»…
Ему даже странно, когда хандра покидает его. — «Вот уже восемь дней не хандрю!»— отмечает он словно какое-то чудо. Для него это блаженство неслыханное — целую неделю не хандрить! «Целые восемь дней я был доволен своей судьбой; это так много, что я и не ожидал», — пишет он из-за границы Тургеневу. И Чернышевскому — с таким же удивлением.
Это у него бывало припадками. Из азартного и энергического человека он превращался в такие дни в полутруп и валился на диван, как отравленный (у него был специальный диван — для хандры). Все так и знали: «Некрасов в хандре», и старались не заговаривать с ним — пусть отлежится в молчании. Часто он по нескольку дней коченел на диване в сосредоточенной апатии. «Он иногда по целым дням ни с кем не говорил ни слова, — вспоминает его бывшая жена. — Он по двое суток лежал у себя в кабинете в страшной хандре, твердя в нервном раздражении, что ему все опротивело в жизни и, главное, он сам себе противен».
Сам себе противен, — это чувство гадливости по отношению к себе часто посещало его во время болезни, и тогда он желал лишь одного, — умереть:
«Поглядываю на потолочные крючки» (т. е. выбираю, на котором повеситься), — писал он в откровенную минуту Тургеневу.
«В день двадцать раз приходит мне на ум пистолет, и тотчас делается при этой мысли легче», — сообщает он ему в другом письме.
«Чувствую, в такие дни могу убиться».
С отчаяния он чуть было не ушел на войну, в Севастополь, чуть было не кинулся в Волгу и твердил самому себе в предсмертном восторге:
И когда по каким-то ничтожнейшим поводам его два раза вызвали в ту пору на дуэль, он с радостью принял вызовы. «Мне все равно ведь недолго жить!» И поставил противникам такие условия, которые превращали поединок в самоубийство. — «Хоть сегодня, но не позже, чем завтра, на пистолетах, через платок!» — говорил он своему секунданту, посылая его к барону Б. А. Фредериксу, с которым не поладил за картами.
— Вуй, вуй, — твердил он проходимцу-французу, когда тот, задетый его стихотворением «Княгиня», приехал вызвать его на дуэль. — Вуй, вуй!
И объяснял своим встревоженным близким: «Я рад этому случаю… Лучше разом покончить с жизнью»…
Казалось бы, это понятно и естественно. Подобные чувства не редкость у страдающих тяжкой болезнью; мало ли между ними таких, что и вправду стреляются, топятся, вешаются?
«Вы просто хандрите, — писал ему Н. Г. Чернышевский, — и главная причина хандры — расстроенное здоровье. С болезнью пройдет и хандра».
Все это очень похоже на правду. Но правда ли это? Нет. В том-то и дело, что задолго до этой болезни, независимо от этой болезни, у Некрасова бывали такие же припадки хандры. Он хандрил отнюдь не от болезни. Хандра была его природное качество. Еще в ранних стихах, еще юношей, когда он был совершенно здоров, он отметил в себе хандру как болезнь:
писал он о своих первых шагах в Петербурге, о той поре, когда ему не было еще семнадцати лет. Годом позже, в 1839 году, восемнадцатилетним подростком, Некрасов, по воспоминаниям Ф. С. Глинки, пролеживает целые дни на диване в своей излюбленной ипохондрической позе. Вот когда появился этот зловещий диван, который в позднейшие дни стал неизбежным аксессуаром его меланхолии, вот когда началось то лежание, о котором мы знаем из его позднейших стихов: «хандрит — и ничего не пишет…», «лежит и еле дышит»… «лежать умеет дикий зверь»…
«Он постоянно был или казался угрюмым», — говорит о юноше Некрасове Глинка. |