Для божественного и несравненного императора Борис только русич, скиф. Нет, видно, ромеи признают разговор на языке оружия…
Перед началом пути, каким ходили варяги к грекам, а греки к варягам, ладья княжича Бориса приставала к острову, где прежде рос дуб, на котором язычники развешивали жертвоприношения Перуну. Того дуба на острове уже нет, его срубили по приказанию Владимира Святославовича, но вокруг поднялась молодая поросль, и христиане-русичи все еще продолжали ублажать дарами прежнего идола. Иван Любечанин пояснил Борису:
— Мы, княжич, к Господу с молитвой, а к Перуну с подношением. На всяк случай…
Тяжелый и опасный путь через водовороты преодолели уже в студеной воде, и, когда остался позади последний порог, ладейщики вздохнули:
— Теперь дома!
— До первых заморозков успели.
А зима и впрямь близилась, о ней напоминали утренние туманы. Они ложились с рассветом на луга, на Днепр и держались до полудня. Плотный и липкий, он мешал ладейщикам. Паруса не заглатывали ветер, и приходилось идти на веслах. Когда ладейщики увидели Киев и городские укрепления, они вздохнули облегченно.
Глава 4
День едва начался, а епископ Колбергский Рейнберн, худой, выбритый до синевы старик, одетый в черную сутану, уже склонился над листом пергамента. Епископ морщится, и кожа на лбу собирается в складки. Он обмакивает тростниковую палочку в бронзовую чернильницу, аккуратно выводит:
«…С того часа, милостивый король, как по Вашему изъвлению покинул я отчизну и стал проживать в граде Турове святым духовником и наставником при распрекрасной Марысе, дочери Вашей и жене князя Святополка, дела мои и помыслы обращены к тому, чтобы приобщить русского князя к вере нашей латинской, наставить его на путь истинный, любви к Вам и нашему отечеству…»
Рейнберн пожевал тонкие бескровные губы, снова обмакнул тростниковую палочку в чернила:
«…В том многотрудном деле я уповаю на Господа, который укрепляет мой разум и облегчает мне путь к душе князя Святополка…»
Тихо в каморе, только поскрипывает тростниковая палочка по пергаменту да иногда сухо закашляется епископ.
«…А дочь Ваша, любимая Марыся, в истинной вере устойчива и к ней мужа своего склоняет, хотя князь Святополк держит при себе духовника веры греческой пресвитера Иллариона.
Проведал я доподлинно, что тот Илларион к Святополку приставлен князем Владимиром для догляда, ибо нет ему веры от киевского князя».
Епископ затаил дух, рука перестала выписывать значки. Ему показалось, что буквица «о» вдруг ни с того ни с сего подморгнула и насмешливо выпятила губу, ну точь-в-точь как это делает пресвитер Илларион.
— Наваждение! — прошептал Рейнберн, зло сплюнул и нажал на тростниковую палочку.
Чернила брызнули по пергаменту.
— О Езус Мария! — вскрикнул епископ и, отложив перо, заторопился слизнуть чернила языком.
Во рту стало горько. Рейнберн набрал щепотку песка, присыпал написанное и, свернув пергамент в трубочку, кликнул дожидавшегося за дверью молодого монаха:
— Доставишь в руки короля, сын мой!
Монах приподнял сутану, упрятал письмо в складках не первой свежести белья, с поклоном удалился.
* * *
Тяжело груженные мажары продвигались южной окраиной степи в направлении Днепра. Стоверстный путь проделали удачно, на печенегов не наскочили, а как к реке выбрались, подсчитали — семь дней брели. Осталось пройти столько же, но теперь берегом Днепра, до бродов.
Сутки делили пополам, первую половину шли, вторую передыхали, давали волам отлежаться. В дороге трижды колеса меняли на мажаре Блуда. Ругали боярина, что наделил старой мажарой.
Еда была на исходе, и питались скудно, натягивали, чтоб до Киева хватило. |