- Мы, что ли, хуже? Деньги у нас есть… Найдем работенку, чтоб поменее… Почтальоном, например… Или библиотекарем… Это тебе. А я могу и в конюхи… Я хорошо буду за лошадью смотреть, я мыть ее буду… Ты не помнишь, чем лошадь моют?
– Шампунем, - сказала Татьяна.
У Николая сроду не было юмора, а в подпитии он совсем дубел.
– Да ты что? Ну, суки! Ну, дошли! И кобыле сунули химию! Я про раньше… Раньше чем мыли, когда этой заразы сроду никто не знал? Скребок такой был… Я видел… А еще хорошо пастухом… Будешь приходить ко мне в степь, а? Полынь в нос бьет, мы лежим, а бычок корову охаживает… Жи-и-изнь!
– Выпей минералки, Коля! - сказала Татьяна. - Мне уже идти пора.
– Не ходи, - требовал, - не ходи! Что тебе твоя работа, с нее, что ли, живешь? Так, баловство одно…
Он встал в чесанках в рост, в повисших до колен черных трусах, крепко сбитый, но уже стареющий мужик подошел к ней близко-близко и положил руки ей на плечи. Татьяна вздрогнула.
– Чего дрожишь? - спросил он. - Ты моя баба и моя судьба. И дети у нас общие… Плохие, правда, дети, но наши… Не люблю я это… - И он выдернул из ее волос красивую костяную шпильку, которую сам же привез ей из Испании. - Давай без всего… Понимаешь, совсем без всего… - И он рванул воротник ее блузки.
Татьяна вскочила и оттолкнула мужа. Она готова была час, два, три сидеть с ним и слушать всякую ахинею, которую он будет нести. Только не это, не руки его, не губы, не тело. Она уже почти забыла, какой он, и была благодарна услужливой памяти, за то, что забыла. Две белые кровати, разделенные тумбочкой, - такое бесценное приобретение. Повозишься, повозишься в ванной, на кухне, и он уже спит. Она кралась в свою постель впотьмах, она никогда не читала на ночь, боясь светом разбудить его. Бывало, пьяный, он все-таки подымался со своей кровати и шел к ней, бормоча что-то и ругаясь. Но никогда это ничем не кончалось, пьяный он был слаб. Она его укутывала в одеяло, будто обнимала, а на самом деле укачивала его, и он засыпал быстро, каждый раз обещая, что он наведается к ней завтра на свежую голову. «Конечно, - говорила она, - конечно. Спи, Коля, спи!»
Сейчас она поняла: он силен и ей его не убаюкать. Отвращение, гнев, страх сделали то, что делать она не собиралась.
– Остановись, Коля! - закричала мужу, когда он схватил ее за руку. - Остановись! Мне противно… Я тебя не люблю…
Не фигурально, а совершенно на самом деле Зинченко рухнул. Рухнул на пол. Он сидел на полу в позе спортсмена, который только что пробежал дистанцию и теперь вот приходит в себя на обочине гаревой дорожки. Приходит в себя, тяжело дыша и не думая о том, как некрасиво, неэстетично выглядят широко расставленные ноги, как бестолково повисла голова и с каким неприличным звуком выходит из него дыхание.
– Прости меня, христа ради, - сказала Татьяна. Когда она выходила из кухни, а потом и из квартиры, он все так же сидел на полу, опустив голову прямо к чесанкам. Толстая, пыльная, вся в неровностях ткань валенок, сделанных еще при царе Горохе, пахла давностью. Не давностью лежания на городских антресолях, а какой-то даже дремучей давностью, которой, может, по правде, и не имела. Ну, сколько лет этим чесанкам? Ну, лет двадцать - двадцать пять, откуда им иметь псовый запах пригорода, окраины? Таким был первый осознанный им запах в жизни… Не осознанный ребенком запах нищеты, нищеты украинской деревни, по которой монголом прошел голод… Как он потом ненавидел эти воспоминания, как щеткой отмывался, отскребывался от них. Как боялся, если кто-то напоминал ему, откуда он есть и пошел.
Проклятые чесанки! Он сейчас выкинет их в мусоропровод, навсегда. И Зинченко, продолжая сидеть на полу, начал их стаскивать. В замочной скважине заворочался ключ. |