Он ее сам так мысленно называл. Он хотел понять, почему - вечность? Он ведь и другие в изобилии висевшие в московской квартире Петрушкины картины не понимал. Не понимал и не понимал. Слыл зато любителем живописи. Этим был даже знаменит в своих кругах. Покровительствует, говорили, Виктор Иванович одному молодому левому художнику с периферии… Широк, мол, Виктор Иванович, широк… Дорогое ведь это дело - покровительство художнику. Что бы ему выбрать - шутили! - поэта? Дешевле…
И сейчас Виктор Иванович подошел к «Мишени». Ну, раскройся быдлу, тайна, раскройся! Ну, дайся в руки, сынок, объясни отцу-идиоту то, что сам знаешь…
Но мишень оставалась мишенью, пяля на него бесстрастный круглый глаз.
Виктор Иванович заплакал.
Слезы шли из него нескончаемым потоком, но облегчения не приносили. Как будто плакал и не он вовсе, а некто совсем другой, другой плакал через его глаза. Виктор Иванович хотел понять, кто он, этот другой, но не мог. Он ничего, оказывается, не мог, он был немощен, и бессилен, и одинок, и пришла мысль: хорошо бы ему здесь и умереть. Не дожидаясь гонцов с недобрыми вестями, не дожидаясь ничего… Все ведь кончено… У Петрушки есть одна картина, которую он понимал. Толпа людей на эскалаторе. Вверх - вниз. Все мазками, все пятнами. И только одно лицо, искривленное судорогой ужаса. «Одиночество». Потому что Виктор Иванович понимал смысл, он эту картину больше всего любил. Но одновременно он и не принимал этого смысла. Он еды шал о расхожем понятии - одиночество в толпе. Но он с ним не согласен. Он считал это неправдой, потому что помнил свое пребывание в толпе. Оно приятно ему, это пребывание. Ведь хорошо, когда люди вместе! Что может быть лучше единения? Общности? Чувства локтя?
Сейчас же понял: это он на том эскалаторе. Это его лицо, искаженное мукой. И никому никогда ему не помочь. Одиночество - это не когда ты один, это когда нельзя помочь…
Но что, собственно, случилось? Что? Его отправляют на пенсию… Ему в понедельник шестьдесят лет. Пенсионный возраст. Но почему все-таки они решили сообщить ему об этом за три дня? Кому он стал так поперек горла? Слез уже не было. Был привычный естественный поток мыслей. Кому это надо? Кому это выгодно? Кто что выигрывает? Савельич не сказал ни одного поясняющего слова, принял его отставку как должное…Значит, есть основания. Какие?
Он перебирал по дням, по встречам. Без симптомов. Все хорошо. А он много толокся последнее время в сферах, решая дела Валентина. Решил же! Как кружило вокруг него вятичье воронье со своей кандидатурой. Победил ведь! И без особого труда. Савельич тоже у него спрашивал про Кравчука. Кто он тебе, что ты так стараешься? Кто?
И этот вопрос о деньгах… Просто так?
Виктор Иванович никогда не знал, сколько у него денег в сейфе. Не считал. Как не считал коробки отборного коньяка в шкафах кабинета. «Все до смерти не выпить», - говорил Зинченко. Истратить ли деньги? Единственное, на что он их трогал, Петрушкины картины. Считал справедливым, что не «урывает» на свой старый грех денег от семьи. Фаина в деньгах строга, хотя на застолье может столько сразу выбросить, что он, бывало, ахнет… «Перестань, Витя, - говорила она. - Нет ничего дороже друзей, которые тебя любят и которых ты любишь. Ничего для них не жалко». Он не спорил…
Представилось, как ночью некие люди открывают сейф и пересчитывают пачки, одну за другой, одну за другой.
«Чепуха! - подумал он. - Чепуха!» И сжал связку ключей в кармане, и почувствовал, какие у него мокрые ладони.
ВАЛЕНТИН КРАВЧУК
Треск, шум, взрыв и крик были не в нем. Вне его.
Желтый автобус как-то стыдно лежал на боку, открыв для обозрения черноту своего живого, шевелящегося колесами низа.
– Я знал, что это будет, - с каким-то радостным удовлетворением сказал Василий. |