В ногах большой кровати — детская кроватка с решеткой. Решетка — из металлических хромированных прутьев, на которых местами выступила ржавчина.
С тех пор как Помм выросла из кроватки с решеткой, она стала спать в другой комнате, описывать которую мы не будем.
Яблочком ее прозвали потому, что у нее были круглые щечки. Они были к тому же очень гладкие, и, когда при девушке говорили, какие у нее кругленькие и гладенькие щечки, они даже начинали пылать.
Теперь у нее появились и другие округлости, при виде которых — словно это корзина с фруктами — облизывались все деревенские мальчишки; к несчастью, не было там поэта, который мог бы все это воспеть.
Но сама Помм не нуждалась в поэте — она и так была в своем роде совершенством. Хотя писаной красавицей ее, пожалуй, не назовешь. И не обладала она прельстительной хрупкостью тех свободных от условностей девиц, чья кожа, когда на них смотришь, свежа и прозрачна, как вода в хрустальной чаше для полосканья пальцев. Нет, кисть у Помм была не уродлива, но плотно пригнана к запястью, запястье — к руке и, вероятно, так далее.
Пышная — слово не очень подходящее для такой девчушки (скажем, было ей четырнадцать лет), и все же Помм казалась именно пышной. Хлопотала ли она по хозяйству, или просто сидела, или лежала, или спала, — даже когда веки ее были сомкнуты, а рот приоткрыт и душа витала где-то, убаюканная дремотой, — комнату заполняло ее присутствие, ее тело. Природа не слишком трудилась над Помм, но она, казалось, вытесала девушку из монолита, удивительно крепко сбила ее. Такой же цельной и наполненной была, наверное, у нее и душа. Помм не принадлежала к тем созданиям, присутствие которых сводится лишь к пустому взгляду и пустым словам — каждый ее жест, каждое, пусть даже самое пустяковое, занятие как бы запечатлевались в вечности данной минуты. Вот она накрывает на стол, вот стирает белье или делает уроки (с умилительным прилежанием), и любая ее поза, любой ее жест на редкость естественны, они необходимы, и все вокруг становится сразу таким безмятежным.
Стоило Помм сесть за вязание — и маленькие руки ее начинали двигаться с лихорадочной быстротой; в эти минуты они существовали как бы сами по себе, не нарушая, однако, органичности ее несколько тяжеловесного изящества. Любое дело, за какое бы Помм ни взялась, всегда спорилось и становилось для нее органичным. И всякий раз с нее можно было писать жанровую картину, где и композиция, и сам сюжет требуют от модели именно этого жеста. Взять хотя бы ее манеру держать шпильки во рту, когда она перекалывает прическу! Она могла бы быть Белошвейкой, Продавщицей воды или Кружевницей.
Возможно, Помм унаследовала все это от матери, работавшей в одном из городских баров. Когда какой-нибудь господин предлагал матери подняться в комнату над баром, она произносила про себя: «К'слугам вашим» — она ведь обслуживала клиентов и в таком смысле слова, с одинаковым старанием отрабатывая свои деньги и на антресолях, и на первом этаже, стоя или лежа, простодушная и покладистая, как ее дочь. И та и другая вкладывали всю себя во все, чем занимались, — даже когда приходилось надолго застывать в одной и той же позе в комнате над баром; они действовали под влиянием одинакового у обеих, естественного импульса, однозначного и, вопреки всему, глубоко целомудренного. Правда, туфли служанка никогда не снимала из боязни занозить ногу. Только в этом, пожалуй, она и отступала от обычных житейских правил.
Еще Помм походила на мать ровным нравом. Обе они одинаково просто принимали и радости и горести, которые отпускала им судьба, — впрочем, не слишком щедро. И обе они, словно отсохшая ветвь, влачили унылое существование в своем домишке на обочине дороги, освещенном ровным светом из окна, выходившего на шлюз, через который деловито проплывали чьи-то жизни.
Помм не выказала ни волнения, ни удивления, обнаружив, что стала совсем взрослой, хотя никто к этому событию ее не подготовил. |