Потом они пошли своей дорогой, а она пошла своей. Дорога терялась в белом мороке, в котором исчезли земля и небо… В Тасиной душе мела метель, и никого нельзя было разглядеть – ни друзей, ни врагов.
Ни друзей. Ни врагов. Ни дороги. Всех унесла метель, и холодно было на душе, и нельзя согреться даже под ирландским пледом, который грел как печка. Даже под пледом.
Тася медленно вынырнула из мыслей (именно так, время возвращения напрямую зависело от глубины погружения, и если резко вынырнуть – в сердце останется кессонная болезнь нестёртых воспоминаний) и посмотрела в окно – да просто метель, а всё остальное Тася придумала. Обыкновенная метель. И дорога – обыкновенная, и никуда она не терялась. Дворник сметает снег метлой, а он всё летит, вот скажите, зачем мести улицу в метель? Может, ему просто нравится, вот он и вышел – поразвлечься… И вдвоём с метелью заняться любимым делом.
А Тася ничего уже не может делать, она с утра свернула горы и устала до невозможности. теперь блаженствует на любимом диване, завернувшись в шерстяной невесомо-ласковый плед, и ей невыразимо хорошо. Ей всегда нравилась метель, зима – любимое время года. Зима об этом знала и на день рождения подарила ей эту сказочно красивую метель.
А тогда, двенадцать лет назад, день её рождения был солнечным! – вспомнилось Тасе. И так же светло и солнечно было у неё на душе, и она сделала себе подарок – лыжную прогулку в дальнем лесу за МКАДом (московская кольцевая автодорога), там, где кончались идеально ровные тропинки Лосиного Острова с непременными скамейками, беседками и указателями на перекрёстках – и начиналась Подмосковная тайга.
Когда-то они катались здесь с папой, уезжали далеко, аж до самого Болшева, так что возвращаться приходилось автобусом – до железнодорожной станции. Они садились в электричку и ехали домой. И каждый раз привозили с собой поджаристую, вкусно пахнущую ржаную буханку, купленную в болшевском пристанционном магазинчике. Им казалось, что болшевский хлеб вкуснее московского. Да что там – казалось! Так оно и было.
Лыжные вылазки приводили в восторг обоих – лес за кольцевой дорогой был по-таёжному красив, а речка Ичка зимой превращалась в идеальную лыжню. За речкой лес расступался, и открывалось широкое поле, заросшее высокими стеблями какой-то травы с рыжими метёлками соцветий, которые осенью почему-то не осыпались и оставались зимовать. Щедро облитые солнечным светом, с качающимися под ветром пушистыми соцветиями – это спящее поле казалось живым. Тася ехала через поле и представляла, как будто сейчас лето, а поле представляла ржаным, и ветер раскачивал колосья, из которых, перемолов на мелькомбинате в муку, пекут те самые буханки с хрустящей корочкой… Буханки были из детства, и колосья тоже, и солнце. Солнце трогало горячими лучами Тасины обожжённые ветром щёки, щекам становилось тепло, и так же тепло и радостно было на душе.
С тех времён осталась фотография: рыжее поле, много простора и света, и чёрная фигурка лыжника. – Папа! Без папы она не каталась за кольцевой: места там безлюдные, глухие, одна не поедешь, страшно.
…Тася долго шла меж домов со знакомыми дворами – с качелями, волейбольными площадками и голубятнями. Отметила, что два года назад дорога казалась короче. Перейдя кольцевую дорогу, с облегчением вздохнула и сняла с плеча лыжи. Можно ехать!
С замершим сердцем она вступила в коридор из высоких, плотно сомкнутых елей, между которых бежала неширокая лыжня. Два года назад они ехали по этой лыжне с папой. Тасе казалось, что отец и сейчас едет позади неё, насвистывая что-то весёлое и с хрустом втыкая в наст лыжные палки. Она даже оглянулась – проверить. Лыжня позади неё была пуста. За спиной смыкался зелёный коридор.
– Папа, я пришла… с тобой покататься. А твои лыжи так и стоят на балконе, – прошептала Тася дрогнувшими губами. |