– Чего вам еще надобно? Чего еще хотите? Может, вы думаете, я знаю, кто убил моего сыночка?
– Не волнуйтесь, сеньора, – сказал Литума. – Я ухожу, не стану вас больше тревожить. Спасибо вам. В случае чего мы вас известим.
Он поднялся, пробормотал: «Спокойной ночи» – и вышел, не подав донье Асунте руки – боялся, что рука его повиснет в воздухе. Нахлобучил фуражку. Прошел несколько шагов по немощеной улочке Кастилии под яркими бесчисленными звездами – и успокоился. Гитара смолкла; слышались только гомон детворы – дрались ребятишки или играли, понять было нельзя, – да голоса женщин, болтавших у дверей, да лай собак. «Что это со мной? – подумал Литума. – Что это мне неймется? Бедный Паломино. Да и мне тоже не повезло: как беспечно и бездумно жил я, пока не узнал, что на свете существуют такие звери». Теперь убитый стал казаться Литуме совсем маленьким мальчиком, добросердечным и послушным – мухи не обидит.
Он подошел к Старому Мосту, который соединял два берега Пиуры, но вместо того, чтобы перейти его и вернуться в город, отворил дверь в «Рио-бар». В горле у него пересохло. «Рио-бар» был пуст.
Не успел Литума сесть на табурет, как появился хозяин заведения, Мойсес, человек до того лопоухий, что его прозвали Нетопырем.
– Тебя и не узнать в форме, – сказал он, ставя перед Литумой стакан сока. – Ишь вырядился как на карнавал. А «непобедимые» где?
– В кино пошли. – Литума жадно осушил стакан. – А мне уж скоро в Талару возвращаться.
– Веселые дела с этим несчастным Паломино. – Мойсес протянул полицейскому пачку сигарет. – Правда, что его охолостили?
– Да нет, не то что охолостили… – морщась, промычал Литума. Первым делом все непременно осведомлялись об этом, вот теперь и Мойсес примется шутить на эту тему. – Не охолостили, но крепко изуродовали.
– Ясно. – Хозяин пошевелил ушами, похожими на крылья исполинского насекомого. Нос у него тоже был немалых размеров, а подбородок сильно выдавался вперед. Даст же бог такую рожу.
– Ты знавал этого парня? – спросил Литума.
– И ты тоже. Разве не помнишь? Его очень часто нанимали – он пел и на всех праздниках, и в процессии, и в клубе Грау. Голос у него был как у Лео Марини, клянусь, не хуже! Наверняка ты слышал его, Литума.
– Да мне все об этом говорят. Хосефино уверяет, что в ту ночь, когда Паломино пел в кафе Чунги, я тоже там был. Не помню, хоть убей.
Прикрыв глаза, он снова стал вспоминать эту череду неотличимых один от другого вечеров за уставленным бутылками столом, табачный дым, евший глаза, винный перегар, пьяный гомон, заглушавший тихий перебор струн. Всплыл ли в его памяти этот юношески звонкий, мягкий, ласкающий слух голос, который заставлял пускаться в пляс, целовать женщин, нашептывать им на ухо нежную чепуху? Нет, Литума не помнил его. Хосефино ошибся. Его не было с ними в тот вечер; он никогда не слышал, как поет Паломино Молеро.
– Убийц-то нашли? – спросил Мойсес, выпустив дым сразу изо рта и ноздрей.
– Нет покуда. Ты дружил с ним?
– Да нет, пожалуй. Заходил он сюда, сок пил. Разговаривали, конечно, но особенной дружбы не было.
– А скажи, какой он был? Веселый? Говорливый? Или такой молчун – не подступишься?
– Он больше помалкивал, стеснялся. Знаешь, поэтическая натура, не от мира сего. Жалко, что его забрили, муштра – это было не для него.
– Да он призыву не подлежал, – сказал Литума, стряхивая в рот последние капли сока. – Пошел добровольно. Мать в толк не может взять почему. |