Люди на улицах напоминали мне бегущих зверей, полных решимости, но обреченных. Я не могла не презирать их, я считала их трусами.
А потом однажды я увидела и его.
Я сразу же узнала его, несмотря на бороду и всклокоченные волосы, узнала по строптивому виду. Его лицо было таким же замкнутым, как в день нашей последней встречи, осанка — такой же надменной. «Мерзавцы, сволочи, негодяи!» — сначала мое внимание привлекли эти оскорбления, которыми прохожие истерически осыпали группку арестантов, скучившихся на другой стороне улицы, напротив кафе «Пьемонт». Трое охранников, решивших выпить и расслабиться, явно перебрали и издевались над своими жертвами, которые просили дать им воды.
— Если хотите пить, писайте в горсть, да и пейте!
— А ну вперед, гниль вонючая!
Этих несчастных тоже настигла война — их переводили в другую тюрьму, подальше от наступавших немцев. Я дождалась, когда группа подойдет ближе, и, подозвав одного из охранников, замыкавшего шествие, спросила, нужны ли ему деньги. Его глаза жадно блеснули, но он молчал, не понимая, чего я от него хочу. Я сказала, что у меня есть 200 франков — он получит их, если отпустит этого человека. Он почти вырвал деньги у меня из рук: при таком раскладе этого типа все равно освободят — не он, так боши, — лучше пусть ему достанутся… Он шумно прокашлялся и сплюнул на землю.
— А почему этот?
— Потому что он старик.
— Мало ли тут стариков.
— Он похож на деда моей дочки.
И я кивком указала ему на коляску, которую продолжала машинально покачивать; этот жест ничто не могло остановить. Он ответил: «ясно», пожал плечами и удалился, сунув деньги в карман. Я не стала дожидаться, когда он освободит пленника; я сделала то, что сочла нужным, а остальное от меня не зависело. Это случилось 6 июня. У меня было такое чувство, будто я выплатила свой долг.
Мне очень хотелось сообщить Анни, что ее отец освобожден, но как приступить к этому, если прежде я побоялась сообщить ей о его аресте? Ведь тогда она захотела бы поехать к матери, я не смогла бы ее удержать, и мне пришлось бы распрощаться с ребенком. Тем не менее я поручила Жаку позаботиться о том, чтобы ее мать ни в чем не нуждалась. Он рассказал мне, что к ней почти каждый день заходит какой-то молодой парень. Я почувствовала себя не такой виноватой, узнав, что она не совсем одинока.
Я, конечно, поступила скверно, что и признаю. Но, с другой стороны, и эта женщина, наверное, не слишком-то любила свою дочь — по крайней мере, за все время ее отсутствия она не написала ей ни одного письма. Хотя это меня как раз не очень удивляет: думаю, она ни за что на свете не хотела помешать дружбе своей дочери с «богачкой», надеясь извлечь из наших отношений какую-нибудь выгоду и для себя. Нет ничего отвратительней бедной родни, когда на кону стоят деньги.
Софи читала мне мораль: мол, есть на свете вещи, какие можно делать и каких делать нельзя; что я скажу, если в один прекрасный день вот так же поступят с моей дочерью? Перед очарованием Анни мужчины устоять не могли — кому и знать это, как не мне, — но ведь и я в свое время поддалась ее чарам, да и Софи, мне кажется, ее очень полюбила. Однако Софи была мне предана. И все же я до сих пор не понимаю, почему она поддержала меня в этой истории, где все вызывало у нее отвращение — ложь, предательство, подлог.
Я советовала Софи уехать, ей было слишком рискованно оставаться в Париже. Говорила о евреях, которые пополнили ряды беженцев. Вот этих людей я не презирала, мне пришлось читать в газетах статьи, предвещавшие для них самое страшное. Те, кто утверждают, что еще не знали в то время о концлагерях, — лжецы. Но Софи ничего не хотела слушать. Она не оставит меня, пока месье не вернется с фронта; она обещала ему беречь меня, а она человек слова. |