Она не оставит меня, пока месье не вернется с фронта; она обещала ему беречь меня, а она человек слова. И потом, она ведь прежде всего гражданка Франции, и если французы захотят с ее помощью посадить немцев в лужу, то она всегда готова! А пока я могу называть ее Мари, как зовут всех парижских служанок, и разве ее нос, если хорошенько приглядеться, не похож на милый бретонский носик? Немцам и в голову не придет ее заподозрить. Ох, не нужно было мне смеяться над словами Софи, не нужно было соглашаться с ней. Я должна была приказать ей немедленно уехать. Ибо в конце концов посадили-то ее, и не в лужу, все было гораздо страшней.
Они вломились к нам в дом ранним утром, на рассвете. Двое немецких полицейских в штатском. Их рутинный спектакль был разыгран у меня на глазах. Не волнуйтесь, мадам, это не арест, а простая формальность, потом она, вполне вероятно, сможет вернуться домой, хотя… пусть, на всякий случай, соберет свои вещи. Пока Софи складывала чемодан, они зорко следили за ней, а когда пошла в туалет, один из них сунул ногу в дверной проем, чтобы не дать ей запереться. До сих пор не понимаю, как им удалось ее найти. Я уже несколько месяцев запрещала ей высовывать наружу свой «бретонский» нос и сама ходила за продуктами, а она сидела дома, занимаясь хозяйством и Камиллой. Даже когда звонили в дверь, она не открывала. Оставалось одно: кто-то на нее донес.
Как же она обнимала и целовала Камиллу перед уходом! Какие нежные словечки нашептывала ей на ушко! Ее глаза блестели от слез и ярости, но она сдержалась и не заплакала. Она так крепко прижимала ее к груди, что один из полицейских вдруг отвел меня в сторонку и спросил:
— А это точно ваш ребенок, мадам?
Эта фраза, которой я всегда безумно боялась, прозвучала сейчас так некстати, в такой тяжелый момент, что меня обуял истерический смех. Софи обернулась и непонимающе взглянула на меня.
— Я смеюсь, Мари, потому что месье просит меня засвидетельствовать, что Камилла не ваша дочь.
Лицо Софи на миг озарила ласковая улыбка — такой она и осталась в моей памяти.
Это она сообщила мне, что Париж объявлен открытым городом: повсюду были расклеены плакаты с этим сообщением. Никто не знал точно, что это значит, но все понимали, что ничего хорошего нас не ждет. Мы чувствовали, что готовится нечто ужасное. Это было 12 июня 1940 года. Ходили слухи, что немцы приближаются к Парижу.
На следующий вечер, когда я принимала ванну, короткое замыкание внезапно погрузило дом в кромешную тьму. Ощупью я пробралась в комнату Анни, чтобы проверить, все ли в порядке. Анни спала, а Камилла весело гулькала в своей колыбельке. Я стала выдвигать один за другим семь ящиков комода «неделька», чтобы достать свечи: приближалось время очередного кормления, и Анни понадобится хоть какой-то свет. Я перебирала вещи вслепую и вдруг нащупала под носовыми платками какой-то твердый предмет, приняв его за свечу. Но он был холоднее, чем свеча, и он был металлический. Совсем небольшой, размером с детскую игрушку. Я помню, что невольно вскрикнула от недоверчивого изумления, вытащив его из-под стопки платков.
Итак, их роман получил новое подтверждение. Господи, да когда же это кончится?!
«Я оставляю тебе этот револьвер как обещание вернуться к тебе…»
«Дарю женщине, которая мне дороже всего на свете, вещь, которая мне дороже всего на свете…»
Я провела ужасную ночь, воображая все клятвы, которые Поль мог дать Анни, когда оставлял ей свой «деринджер» перед уходом на фронт. А может быть, он молча протянул ей этот револьвер, перед тем как они бурно занялись любовью? Да, скорее всего, так.
Утром я проснулась, вздрогнув, словно от толчка, и увидела револьвер, лежащий рядом на подушке, дулом к моему виску. Я чувствовала себя разбитой, изможденной, словно и вовсе не спала. Когда я причесывалась в ванной, ко мне ворвалась Софи с криком: «Они здесь! Люди уже видели их!» Я тут же послала ее в погреб — приготовить запас продуктов, спальные места, которые мы заранее спустили туда, и колыбель Камиллы на случай, если нас ограбят или если нам придется прятаться. |