Он даже не пытался скрыть ее, этот мой постоянный утренний собеседник. Вот и теперь он рассматривал уже успевшие мумифицироваться лепестки ничего не значащих, с точки зрения улики, цветов, недостающего звена, вытянув которое он наконец-то загонит меня в угол… Все эти восемь дней – с тех пор как я пришла в себя, очнулась в логове капельниц – он пытался загнать меня в угол. Все для него было блефом – и мое беспамятство, и гвоздики, принесенные молоденькой медсестрой.
Если бы из-под его дешевого свитера так настойчиво не лезли бы милицейские погоны (почему-то мне казалось, что он лейтенантишко-неудачник, не больше, – такие ретивые типы редко дослуживаются даже до майора), я бы обязательно ответила ему расплывчато-кокетливым тоном: «Да, поклонник, почему нет, в этой образцово-показательной клинике самый широкий спектр поклонников – от ведущего нейрохирурга с самым распространенным грузинским отчеством до чемпиона Европы по греко-римской борьбе, который зализывает здесь последствия черепно-мозговой травмы…»
Но эти невидимые погоны (я надеялась не увидеть их никогда) так раздражали меня, что я сказала просто:
– Не стоит обольщаться на мой счет. Это всего лишь дежурная медсестра. Надеюсь, что ее невинный жест не будет преследоваться в судебном порядке.
Он хмуро посмотрел на меня:
– «Невинный жест», надо же! Для только что вышедшей из комы дамочки вы неплохо справляетесь с речью. А как насчет всего остального?
Я уже знала, что такое все остальное, – чертовы одиннадцать фотографий, которые он через минуту бросит мне на одеяло. Я знала и все равно ждала их – и это было единственным, чего я по-настоящему ждала. Может быть, я наконец-то увижу что-нибудь новое на зернистом, плохо пропечатанном заднем плане – что-нибудь, что поможет мне вспомнить этого человека, а вместе с ним – и себя…
Но мой лейтенантишко-неудачник не торопился с очередной экскурсией по фотографическому глянцу.
– А зачем она принесла вам цветы?
– Не знаю. Думаю, просто так. Кто вы по званию? Он коснулся жестких полуживых лепестков такими же жесткими пальцами, машинально оборвав один из них, – и я вдруг подумала о том, что в детстве, с тем же машинальным наслаждением, он обрывал крылья бабочек… Наверняка в его детстве были бабочки. О себе я ничего не могла сказать наверняка.
Я не помнила своего детства, как не помнила всего остального.
– Эти цветы называются гвоздиками. Вы знаете, что такое «цветы»? Вы знаете, что такое «гвоздики»?
– Да.
В его глазах вдруг вспыхнул охотничий азарт, – если я знаю, как называются цветы, то логично предположить, что мне известно и собственное имя.
Мне неизвестно собственное имя.
Я терпеливо внушаю ему это каждое утро. Но он не верит мне – ни его мутные зрачки фокстерьера (фокстерьер – собака, я знаю это точно), ни жалкие милицейские погоны, которых я никогда не видела, не верят мне. Амнезия, синдром Корсакова – все это для него уловки хитрой дамочки (кстати, сколько мне лет и выгляжу ли я дамочкой?..); амнезия, синдром Корсакова – все это для него лишь движущая сила латиноамериканских мыльных опер, не более…
Стоп.
Ты знаешь, что такое мыльные оперы, дамочка-под капельницей, поздравляю! Что еще ты знаешь – не о мыльных операх, а о себе?
Ничего, ничего, ничего больше.
– Кто вы по званию?
– Капитан.
Вот как, стало быть, я ошиблась. Не лейтенантишко-неудачник, а капитанишко-неудачник. Никому другому не поручили бы такой безнадежный случай, как я.
Я – безнадежный случай.
Я безнадежна. Это все, что я могу сказать о себе.
Я безнадежна, а его зовут Константин Лапицкий, – во всяком случае, именно эта фамилия вписана в его удостоверение, которое я даже толком не рассмотрела. |