Почти без слёз.
Глава вторая
Точка невозврата
– Таша, домой!
– Мам, ну ещё чуть-чуть!
Сиреневые сумерки ласкают сонные шершавые стволы; на прощание черёмушник[3] раскрасил сад яблоневым цветом, и ветер сыпет лепестки на каменную дорожку, по которой трусит изящный снежный жеребец с юной всадницей. Таша упрямо направляет коня на тропу, тот с не меньшим упрямством норовит свернуть на травяной ковёр, зеленеющий под яблонями.
С террасы дома за ними наблюдают две женщины.
– Балуешь девчонку, Мариэль. – Лэй качает головой: на контрасте с бледным, почти измождённым лицом собеседницы лампа на столе будто ярче высвечивает её румянец. – Мои мелкие носа из дому не кажут, как солнце зайдёт.
– В наших садах ей ничего не грозит. – Ложечка Мариэль методично, без единого звука кружит по полной чашке. – Лэй, чай стынет.
– Детям в одиннадцать спать положено.
– Кем положено?
Что ответить, соседка не находит – но, опуская чашку, досадливо стучит донышком о столешницу.
Они странно смотрятся за одним столом: дородная селянка и беглая аристократка в простом льняном платье. И обе сидят так, словно не совсем понимают, что собрало их вместе. Но время от времени Мариэль предлагает соседке выпить чаю после уборки, а та никогда не отказывается.
В Прадмунте шепчутся, что при дворе аристократы иногда приглашали слуг на чай – великодушный жест в знак признательности за хорошую службу. Та же милостыня, подачка. Лэй твердит, что для соседей дружеские чаепития – это нормально, даже когда один сосед прислуживает другому.
Её не разубеждают.
– Вообще рано ей на коня. Ладно, ты ей пони купила – приспичило, чтоб дочурка лихой наездницей была. Но в девять на льфэльского жеребца пересаживать…
– Таша берёт барьеры в полтора мана[4]. Выше пони прыгнуть трудно. – Свой чай Мариэль пригубливает, словно вино вековой выдержки, словно вместо глины рта её касается фарфор. – Если в настоящих условиях не можешь добиться большего, значит, настала пора двигаться вперёд.
Лэй лишь хмыкает, прежде чем сменить тему:
– Как младшенькая?
– Спит.
– А вообще как?
– Прекрасно, – в голосе Мариэль сквозит прохладца осеннего утра. – Таша, всё, домой!
Та не возражает и, ловко соскользнув с седла, ведёт жеребца в конюшню.
– Сама рассёдлывает?
– И чистит, и кормит. – Мариэль всматривается в белоцветную яблоневую даль: с террасы границ сада не разглядеть. – Хорошее нынче лето. Думаю, урожай выйдет неплохой.
– У Фаргори и в скверные лета дивные яблоки вызревали. Что им будет, альвийским яблоням-то? И сидр всегда хорош, недаром к королевскому двору везут.
Мариэль молчит – лишь морщинки у сжатых губ проступают отчётливее.
– А ты всё злишься, смотрю. – Лэй прекрасно слышит ненависть, звенящую в этом молчании. – Не любишь ты наше величество, ой не любишь…
– У меня есть на то основания.
– Ты ж не помнишь, кем до восстания была. И кого у тебя в ту ночь убили.
Голос Лэй звучит простодушно, только блекло-голубые глаза делаются цепкими и колючими, словно чертополох. Мариэль не смущается – или совершенно прячет смущение за отстранённым взглядом и чашкой у губ, скрывающей даже морщинки.
– Я знаю, что до восстания у меня была другая жизнь. И знаю, что потеряла в тот день… кого-то. Мне этого достаточно.
За этой отстранённостью блестит сталь, но лицо Лэй смягчается.
– Тебе бы век Богиню благодарить, что тебя тогда Фаргори приютили, – слова ласкают сочувствием, как густые сливки обволакивают упавший в них нож. |