— А младенческие воспоминания? Престранные бывают порой случаи. А если где-то там, на дне души, у него таится память о детских годах? Неуловимая, как сон?
Госпиталит потряс головой.
— Это стерлось! Столько прошло времени! — сказал он. — Никто не помнит своего младенчества, а он попал к нам почти бессловесным.
— О нет, о нет! — возразил Бернард. — Он уже говорил! А дьявольскую, дикую варварскую речь, на которой он лепетал, едва-едва с большим трудом удалось выбить у него из головы уже впоследствии угрозами и искусным воспитанием.
— Да успокойтесь же, он не помнит ни полслова, — молвил брат госпиталит, — ничего подобного ему не может придти в голову. Причину болезни надо искать в другом. В чем именно? А кто его знает! То тело угнетает душу, то душа тело… а страдают и то и другое вместе. И не знаешь, что лечить, тело или душу? Так они друг с другом связаны!
— Надо рассмотреть, что поражено сильней, душа или тело.
— Так! — усмехнулся брат-госпиталит. — Разве человеческое око может заглянуть так глубоко? Эти бездны доступны только Божией благостыне.
С этими словами госпиталит отошел от дверей часовни, побрякивая связкою ключей, висевшею у пояса, желая дать понять Бернарду, что спешит и что у него много дела.
Брат Бернард, не задерживая спутника, шел с ним рядом. Лазарит, удивленный, оглянулся. Тогда Бернард, заметив изумление на лице госпиталита, объяснил ему.
— Хочу сам повидать юношу. Ничего особенного не случится, если я вместе с вами зайду в больницу.
Госпиталит опять усмехнулся.
— Ведь вам, — сказал он, — всегда и всюду все открыто. Поступайте, как вам кажется лучше.
Из часовни в больницу надо было пройти через другой, лежавший ниже, дворик. Расстояние было порядочное. В тесных проходах среди стен становилось темно, но свет, местами падавший сквозь окна, освещал дорогу.
Бернард шел молча, глубоко задумавшись. Тяжелые мысли не мешали ему как бы нехотя заглядывать по пути в каждые полуоткрытые двери, в каждое освещенное окно, оборачиваться ко всякому прохожему, попадавшемуся навстречу, и пристально к нему присматриваться. Казалось, что он действовал скорее в силу давнишней привычки, нежели ясно выраженной воли, потому что шел он, глубоко погруженный в собственные мысли.
Монах, побуждаемый живостью своей природы, ежеминутно опережал его и должен был соразмерять свой шаг с тяжелой и медленной поступью Бернарда, так как служил ему проводником. Наконец они вошли в сени, из которых вправо открывались двери не в общие палаты, вмещавшие большую часть больных и раненых, а в несколько малых помещений, предназначенных для орденских братьев и начальства.
Вошли. Первая темная комната была пустая; из второй сквозь щели снизу у порога и вверху у притолоки проникал слабый свет. Отец-госпиталит потихоньку отворил дверь и, не входя сам, хотел пропустить вперед Бернарда. Но тот, в свою очередь, предложил ему войти первым.
Госпиталит повиновался.
Маленький, вертлявый человечек вошел в тесную коморку, освещенную лампадой. Кроме постели и небольшого столика, на котором стояла тарелка с нетронутой едой и накрытый кружкой жбан с питьем, в келье помещалась всего-навсего только лавка в глубине окна да пара стенных полок.
Постель, твердая и узкая, была застлана шерстяным одеялом. Поверх него, спустив ноги на пол и обхватив руками голову, сидел юноша, лет так около семнадцати, не по летам высокий, но чрезвычайно истощенный.
Волосы, коротко остриженные, светлые, торчавшие дыбком, взъерошенные, обрамляли довольно красивое лицо. При входе посетителей больной поднял голову. Скорбное выражение его лица невольно возбуждало глубокую жалость. Глаза были ввалившиеся, щеки впалые, губы стиснуты, а лоб наморщен. |