Аскет в жизни, исхудалый, слабого здоровья, он давно оставил бы орденскую службу и выбрал бы иное поприще, более соответствующее созерцательному настроению, если бы чувство долга не удерживало его здесь. Он втолковал себе, что там, где менее всего руководствовались христианским милосердием, его обязанностью было высоко держать знамя христианства. Не обращая внимания на насмешки, неоднократно сыпавшиеся на него, отец Антоний поступал всегда по влечению сердца, молчаливый, смиренный и покорный.
Увидев умирающего, он пришел к нему как милосердный самарянин и сел рядом с ним на землю. Не дерзая разорвать оковы, он поднес ковш воды к запекшимся губам, обмыл раны на лице и на груди. Умиравший открыл глаза и метнулся всем телом, точно хотел сбросить руку, коснувшуюся его ран.
Отец Антоний для проповеди христианства выучился языку пруссаков, одинаково понятному всем литовцам. Склонившись над несчастным, он стал шептать слова Божественного утешения. При звуках родного языка умиравший еще раз поднял веки. Вздохнул, вслушиваясь в слова патера, и молвил хриплым, с трудом вырывавшимся из избитой груди голосом:
— Зачем стараешься продлить мне жизнь? — шептал он. — Пусть скорей умру… если ты, правда, милосерд, то добей… Воткни кол в сердце, не заставляй страдать…
— Может быть, мне удастся сохранить тебе жизнь… Если не земную, то вечную… Помолися Господу Единому, — молвил патер. — Постигшая тебя беда обратится в вечное блаженство, если примешь веру Христову.
Рот литвина исказился; он с трудом отвернул лицо от патера и замолчал. Отец Антоний влил ему немного вина, которое носил с собой, и угасавшая жизнь вновь затеплилась. Служитель алтаря стал говорить о христианском Боге, о Его Сыне, о Царствии Небесном, которого достаточно только возжелать, чтобы обрести.
Пленник долго молчал. Но наконец сострадание, звучавшее в словах каплана, развязало язык умиравшего, и он прохрипел:
— Не надо мне вашего неба… я не найду на нем своих; никого там нет, кроме врагов…
Но отец Антоний нелегко терял надежду. Он неотступно продолжал сидеть при раненом. В таком положении застал его маршал. Он по-солдатски ударил лежавшего ногой и сделал замечание ксендзу, зачем тот напрасно теряет время и тратит силы для такой скотины.
Ксендз стал просить о жизни несчастного.
— Чтобы он сбежал в лес и мстил? — холодно спросил маршал. — Знаем мы это неблагодарное отродье! Может быть, я бы пощадил его, если бы он стал говорить. Но он дал себя замучить и языком не шевельнул.
Литвин приоткрыл глаза, точно понял сказанное… В них сверкнула ненависть…
— Попробуй попытать его ты, отче; может быть, тебе лучше посчастливится, чем нам, — сказал маршал, — ты знаешь их дьявольский язык, не похожий ни на какой другой.
Отец Антоний подошел к дышавшему еще врагу.
— Сохрани себе жизнь! — сказал он. — Ответь на то, что спрашивают!
— А на что мне жизнь? — засмеялся зловеще пленник хриплым, горьким смехом.
Ксендз притворился, что не слышал и повторил вопрос.
— Говори! Сохрани себе жизнь! Сколько в замке войска? Много ли припасов? Могут ли они оказать сопротивление?
Лоб литовца нахмурился, у рта легли глубокие морщины.
— Сколько их? — закричал он с бешенством. — Не считал никто, и они друг друга не считали! Припасов у них вдоволь. Одно я вам скажу за верное: никого живьем там не возьмете! Никого!.. А если удастся войти в город, то вам достанется только куча углей… Все смертию умрут, но и вас, проклятых, ляжет вдосталь!.. Чтоб вам всем подохнуть до последнего!.. Да разразят вас громы, псы немецкие!
Он захрипел, глаза выкатились на лоб, хлынула горлом кровь… он умер. |