Изменить размер шрифта - +

Я представил темные чагодайские улицы и как наяву увидел город, который стал похож на вымирающую деревню. Сколько стоял Чагодай, сколько ураганов над ним ни проносилось, сколько ни было междуусобных смут, претерпевал он все, но этого последнего по счету потрясения, кажется, было ему не пережить, и ждала его судьба то ли сгинуть, раствориться без остатка и перестать кормить Россию генофондом, то ли, как невидимому Китежу, опуститься на дно и пребывать там, покуда не утрясется на Земле.

Никуда я не поехал, но с той ночи на меня снова, как в молодости, напала бессонница. Точнее говоря, это была никакая не бессонница — ведь бессонницы на самом деле не бывает, она нам только снится — снится, будто мы лежим в кровати, ворочаемся, перекладываем подушку холодной стороной, раздраженно смотрим на часы или включаем свет и читаем книгу. А иногда человеку снится совсем другое: что он встает и идет курить, открывает холодильник, пьет пиво или принимает таблетку. Если у него есть жена, он будит ее и требует, чтобы она мучилась вместе с ним, а потом под шелест раздраженных упреков умиротворенно засыпает. Каждый борется с бессонницей, как умеет, но заставить себя заснуть человек обыкновенно не может. Однако врачи уверяют, что постепенно бессонница становится формой сновидения и страдающий ею на самом деле спит, но этого не знает и доводит себя до нервного истощения…

Вот тогда—то, после многих тягостных ночей, я вдруг узнал — не помню, во сне или наяву — что Чагодай… исчез.

Узнал вот как. Однажды, отправившись бомбить, потому что у меня кончились деньги, я оказался — случайно, нет ли — на Дмитровском шоссе. Очень долго ехал по красивой, окруженной лесами и сырой паутиной дороге, иногда останавливался, выходил в лес, подбирал на ощупь несколько ягод и снова ехал. И в этом сне, в этой поездке поначалу не было никакого страха. Я проезжал дачные поселки, маленькие забытые города, реки и речушки, линии электропередачи, неровные поля, болота, по которым бродили, как сборщики картошки, люди с ведрами и обирали усыпанные клюквой кочки, ржавеющие трактора, луга, поляны, стога сена, силосные башни, бессмертные деревни, где рано тушили свет и рано вставали. Мне давно не было так покойно и хорошо на душе — оттого, что в Чагодае обо мне вспомнили, — и в сердце ткнулась благодарность. Я никуда не торопился, но потом тихое и благодушное настроение изменилось, точно налетел на спящую душу ветер, и стало казаться, что я не успею. Чем ближе я был к Чагодаю, тем явственнее ощущал панический страх, окутавший меня, как туман.

Быстрее, быстрее! — я боялся опоздать, словно эмигрант—отказник, которому после долгих лет вдруг дали визу, два часа на сборы и шанс улететь на последнем самолете. Я мчался по шоссе, как бежал когда—то на подмогу к отцу, и только молил Бога, чтобы не подвели машина и дорога. Я вдруг понял, что меня позвали не просто так, а потому что муравейник закрывается: что—то очень важное должно было произойти в эту ночь в Чагодае. В одном месте я ошибся и свернул в ту сторону, где кончались все дороги и начиналась черная вода. Повернул назад, продырявил колесо, нервно сменил его и снова несся по разбитому шоссе.

Начался дождь, и шоссе сделалось скользким, но надо было спешить. Моя маленькая красная машина мчалась по пустынной темной дороге, она бы, наверное, успела, как вдруг на встречную полосу выехало темное и страшное. Я рванул руль, машина закружилась, и перед глазами поплыли разноцветные круги — я видел отчетливо их все: синие, желтые, фиолетовые, оранжевые…

Когда я пришел в себя, за окном было белым—бело, лежал снег.

— Чагодай, — произнес, едва разжав губы.

Надо мной склонилась скорбная женщина в белом халате с родинкой на верхней губе:

— Что тебе?

— Чагодай, — повторил.

Быстрый переход