|
Я растерянно поглядел по сторонам. Я уснул на сыром мху, за это время стало совсем светло и душно. Сверху падал рассеянный свет, как будто мы находились внутри огромного собора, который, как в сказке, выстроили по щучьему веленью за одну ночь вольные чагодайские каменщики. А внизу, в воронке, по ее склонам, похожим на громадный каньон, прорытый рекой, располагался город. В нем не было улиц — он напоминал кавказский аул или таинственное коммунистическое государство инков в Андах, которое играючи разрушили две сотни испанских конкистадоров. Дома были связаны канатной дорогой. В вагончиках ехали люди: бабки с кошелками, мальчишки, ребенок плакал.
Из глубины ущелья поднимался туман и, как дым костра, растекался над лесом, так что увиденное казалось скорее проекцией не Царствия Небесного, но его противоположности. Я поежился и нерешительно посмотрел на прелата: первый иностранец за тысячу лет существования Чагодая ступил на заповедную землю, но в его глазах не было ни любопытства, ни презрения, ни ненависти, ни любви, а только странная одержимость.
Прелат достал пистолет и пошел вперед.
— Зачем вам оружие?
Александр не ответил.
Никто не обращал на нас внимания, как если бы мы были не живыми людьми, а тенями. Прелат подвел меня к моему дому — он шел так уверенно, словно это не я должен был стать его провожатым, но он был моим путеводителем и ничего в Чагодае удивить его не могло. Здесь же, у порога, он наклонил голову и простился. Я не стал спрашивать, куда он идет, не стал приглашать домой — почувствовал, что он этого не хочет и будет устраиваться в городе сам.
В доме было прохладно и чисто. На стене били часы, показывая не то полдень, не то полночь, хотя время было утреннее. Я вытер холодный лоб и медленно прошелся по комнатам. Ничто не переменилось с моего отъезда. На столе стояла швейная машинка, сломанный телевизор был накрыт скатертью, букет сирени на нем. На стене висели блеклые фотографии и мои выцветшие грамоты. Несколько бумажных икон в углу. Мать сидела за столом и шила. Одна рука у нее по—прежнему не работала, но она все же приспособилась водить иголкой.
— Здравствуй, мама! — позвал я негромко.
Она подняла голову, поглядела на меня невидящими глазами, снова стала шить, и в эту минуту я испугался, что просто не существую.
Я прошел на кухню, включил газ и поставил чайник. Мне непременно хотелось что—нибудь выпить или съесть, дабы удостовериться в материальности своего существования.
— Чаю попьешь?
— Попью, батюшко, — вздохнула она, и мне сделалось покойно и легко.
Боже, как она удивительно все угадала — так может угадать одна только мать! Вовсе не обязательно было устраивать трогательные сцены узнавания и встречи, не нужно спрашивать, как она живет, проливать слезы, опускаться на колени или доставать подарки, каяться, оправдываться и просить прощения — можно было просто сидеть, пить чай и молчать, как будто никуда я не уезжал и мы пили чай так всегда, и это было лучшее, что мы могли друг для друга сделать.
Потом дверь распахнулась и вошли двое детей. Девочка лет двенадцати и мальчик на год моложе, хотя, возможно, старше был все—таки мальчик — просто девочки в этом возрасте кажутся взрослее. Они поглядели на меня исподлобья, испуганно, девочка отступила на шаг и спряталась за мальчика. Я не решался их ни о чем спрашивать и переводил взгляд с одного на другую.
В комнату вошла Инна.
— Ой, мама, я сегодня вам…
Увидев меня, замерла. Она не сильно изменилась с тех пор, как я видел ее в последний раз. Ее красота не увяла, напротив, моя возлюбленная казалась счастливой, покойной и уверенной в себе. Да и на русалочку она уже не походила — ладная, ухоженная женщина.
— Здравствуй! — сказал я хрипло. |