— Я шел только затем, чтобы увидеть цвета. Все остальное мне абсолютно не важно.
— Знаю, — сказала она тихо, — но это оказалось невозможно. Проще было уничтожить разноцветие во всем городе, чем дать тебе способность увидеть цвет.
Я оттолкнул ее и выбежал на улицу. Из бани шагал взвод солдат. Солдаты держали ногу, но крутили головами по сторонам, и чагодайские молодки в летних платьях не сводили с них глаз. С еще большим обожанием, чем девицы, на солдат глядели старухи, одна из них поднесла старшине банку молока, тот застеснялся, но старуха закивала: бери, бери! И эта картина, будто подсмотренная мною в детстве, затеребила сердце и одновременно с тем показалась нереальной и наигранной, как если бы Чагодай вдруг превратился в киносъемочную площадку и кто—то вроде убиенного Андрея Петровича взялся снимать фильм о моей ностальгии.
На пригорке невдалеке от школы я увидел маленькую толстую девочку. Она шла по улице с мальчишками, остановилась, посмотрела на меня, показала язык, засвистела и понеслась вниз к реке.
— Кто это? — спросил я у проезжавшей мимо на громыхающем велосипеде девчушки.
— Это? А, Светка Золюшко, — ответила та, вильнув рулем. — Вечно она с мальчишками. Задавака!
— Мать у нее учительница?
— Да не… Она из детского дома откуда—то… Говорит, вырасту, буду учителкой — врет, коне…
— Стой! — не дослушав, я бросился за толстушкой, в несколько прыжков догнал ее, схватил за плечо и дернул за косу.
— А ну пусти! — захныкала Золюшко, но, поглядев на мое лицо, задрожала и сжалась от испуга.
— Не ходи в учительницы! Не ходи! Поняла? — сказал я придушенным голосом. — Кем хочешь будь, только не учителкой!
— Хорошо. — Она серьезно кивнула, а потом отбежала и снова показала язык: — Буду! Буду! Все равно буду учителкой! — И понеслась к мальчишкам, играющим на реке.
Я побежал за ней, но она вскочила на поверхность воды и оттуда, кривляясь, стала делать рожи. Ее глаза торжествовали. Я засмеялся, и Золюшко засмеялась в ответ — так мы хохотали, глядя друг на друга, разделенные временем, чудом и водой.
К Чагодайке подошел прелат. Он сумрачно и серьезно смотрел на мальчишек, которые играли в футбол на ее сверкающей поверхности. Они брызгались, толкались, кричали, один раз даже подрались, но вода продолжала их удерживать. Прелат боязливо ступил, и ноги его ушли под воду. Мальчишки испуганно посмотрели на незнакомца. Потом один из них несмело приблизился к нему и протянул руку. Прелат недоверчиво поглядел на нее и вдруг заплакал. Он стоял по колено в воде, по которой спокойно гуляли мальчишки, и плакал. Дети потеряли к нему интерес, а он все стоял и не уходил.
Я вдруг подумал, что здесь осуществилось то, что всегда влекло Россию, ради чего уходили ее лучшие люди в Сибирь и на Алтай, в революции, на каторгу, в тюрьмы и ссылки, ради чего было убито несколько десятков миллионов, — Беловодье, Китеж, Град Инония, Царство Божие на Земле.
Ко мне подошел Морозкин.
— Вернулся все—таки?
— А вам—то что?
— Прописаться бы надо. Паспорт с собой?
Я машинально полез в карман за потрепанной книжицей. Кум достал из кармана печать, поставил штамп и поглядел на прелата, пытающегося вскарабкаться на воду.
— Ишь ты, как старается. Казачок—то засланный, — подмигнул он мне.
— Другого бы не пропустили, — буркнул я.
— Ну а ты зачем здесь?
— Организовать подполье.
— Я знаю, — сказал Морозкин с угрозой в голосе. |