Изменить размер шрифта - +
Хотя на столичные улицы и дома в четыре этажа посмотреть, конечно, хотелось. Но деду, видно, тоже не нравилась фильма, потому что он встал, со стуком поставив пустую чашку на пустое блюдечко.

— Я сичас, — пообещала Элька, — сичас лягу. Деда только провожу.

В гостиничных сенях дед долго и старательно обматывал ноги портянками, кряхтя, натягивал тулуп.

— Деда, — спросила Элька шепотом (при этом изо рта у нее вырывались клубочки пара, словно у маленького дракончика), — а с тюленем чего?

— Каким еще тюленем? — Дед повернул к ней лицо, малиново-красное, поскольку долго пребывал вниз головой.

— Ну деда-а, — проныла Элька.

— Вечно тебе, дева, что-то мерещится. Заблуждения, называемые иллюзиями, конечно, присущи твоему нежному возрасту, но мыслящий человек способен…

— Деда, я ж все понимаю, — зашептала Элька, и пар заклубился вокруг ее бледного лица, — я ж как могила. Только скажи.

— Ничего, — сказал дед, пожав плечами, — оклемался, перекинулся и ушел.

— Спасибо хоть сказал?

— Спасибо ей… — проворчал дед.

Из-за двери несло холодом, и Элька беспокойно переступала с ноги на ногу.

— Как ты думаешь? Это они? Это их… тот поселок, про который пан Велиранд…

— В море, дева, есть всякие твари пострашней тюленей, — сказал дед. — А ну, марш в постель.

Ночью Эльке снились кошмары — огромные твари выходили из моря, по улицам поселка в странном, четком и в то же время призрачном свете двигались густые черные тени, и не было от них спасения.

Утром пришел пан доктор, выпил в кафешке чаю с булочками, вежливо пошутил с близняшками, приложил к Элькиным лопаткам холодную трубу и сказал, что она, пожалуй, здорова, но мыть полы в гостинице ей пока что нельзя, потому что холодная вода вредна неокрепшему организму. Так что мать теперь мыла полы сама, а Элька только проветривала комнаты и вытряхивала постели, которые поначалу казались очень тяжелыми, а потом ничего. Зато цыпки на руках сошли, и пальцы сделались почти как у настоящей пани — тонкие, чистые и белые. Матери было обидно: теперь руки покрылись цыпками у нее, и пан управляющий, зайдя выпить кофе, намекнул ей, что с такими руками стоять за буфетной стойкой и неприлично даже.

Еще доктор сказал, что Элька выздоровела достаточно, чтобы ходить в школу. Элька выслушала это с двойственным чувством. С одной стороны, дома было скучно. С другой — в школе Эльку дразнили. Она могла замечтаться посреди урока, уставясь в одну точку, и пани Ониклея уже однажды одернула ее — мол, не такая уж ты принцесса, чтобы не слушать, когда все слушают. С тех пор Эльку прозвали «прынцесса», и это, учитывая Элькины обстоятельства, было особенно обидно.

Эльку встретили равнодушно, словно за то время, что она болела, остальные ученики перешли какую-то невидимую черту и оказались по одну сторону, а она — по другую.

Только Аника, сын пана директора комбината, парень глупый и важный, сказал:

— О! Прынцесса явилась.

— Дурак, — равнодушно бросила Элька, усаживаясь за парту. Парта тоже показалась какой-то не такой. Тесной. И как будто чужой.

Аника хотел сказать еще что-то, но тут в класс вошла пани Ониклея, учительница.

— А, Эля, — кивнула она. — Выздоровела?

Элька понимала, что пани Ониклея ее не очень-то любит и спрашивает просто из вежливости, поэтому она только кивнула и уставилась в парту. На крышке кто-то вырезал ножиком: «Элька-сарделька».

— Она никогда не выздоровеет, — сказал Аника, — это не лечится.

Быстрый переход