Изменить размер шрифта - +

Маделин еще раз просмотрела фотографии того периода. Они сохранили взрывную красочность и живость, роднившие их с южноамериканской настенной живописью.

– Как раз тогда, в тысяча девятьсот девяносто третьем году, я познакомился с Шоном, – сказал Бенедик, глядя в пространство. – Он в те дни работал в маленькой мастерской в «эфемерной больнице».

– В какой-какой больнице?

– Так прозвали колонию бездомных в восемнадцатом округе, в здании бывшей больницы «Бретонно». В начале девяностых там трудилось много художников, и не только: кроме живописцев и скульпторов, там находили прибежище музыканты, в том числе рокеры. – Лицо галериста еще больше оживилось от воспоминаний. – Сам я не художник, не могу похвастаться каким-то особенным талантом, зато у меня есть чутье. Нюх на особенных людей. Встретился с Шоном – и сразу определил, что он стоит в сотни раз больше других граффити-художников. Я предложил ему выставиться у меня в галерее. И сказал ему те слова, которые ему тогда было необходимо услышать.

– Это какие же?

– Я дал ему совет: кончай с граффити, забудь о баллончиках, берись за масляные краски, становись за мольберт. Сказал, что у него талант по части формы, цвета, композиции, движения. Что ему по плечу встать в один ряд с Поллоком и де Кунингом.

Вспоминая своего бывшего протеже, Бенедик говорил дрожащим голосом, даже, случалось, смахивал слезу. Маделин вспомнила одну свою бывшую подругу, которая спустя годы после расставания с мужчиной, хладнокровно ее бросившим, говорила о нем с рыданием в голосе.

Одним глотком осушив чашечку ристретто, она спросила:

– Лоренцу сразу понравилось во Франции?

– Шон был особенным человеком. Одиночка, совсем не такой, как другие граффити-художники: терпеть не мог культуру хип-хопа, много читал, слушал только джаз и современную экспериментальную музыку. Скучал по Нью-Йорку, не без того, но оставался по уши влюблен в свою Пенелопу. Их отношения всегда были бурными, но она не переставала его вдохновлять. Между тысяча девятьсот девяносто третьим и две тысячи десятым он написал двадцать один ее портрет. Цикл «Пенелопа» – его шедевр. Он останется в истории живописи как одно из самых пылких и оглушительных признаний в любви к женщине.

– Почему двадцать одна? – спросила Маделин.

– Из-за теории двадцати одного грамма. Ну, вы знаете: предполагается, что столько весит человеческая душа…

– Лоренц сразу добился успеха?

– Какое там сразу! За десять лет не продал практически ни одной картины! А ведь он каждый день трудился с утра до вечера. Ему часто доводилось рвать готовую работу, потому что она его не устраивала. Моей обязанностью было знакомить коллекционеров с живописью Шона и объяснять ее. Сначала это было нелегко, потому что она ни на что не походила. Потребовалось целых десять лет, чтобы из этой затеи вышел толк. В конце концов мое упрямство принесло плоды. С начала двухтысячных на всех выставках Шона происходило одно и то же: уже в вечер вернисажа все картины оказывались раскуплены. А в две тысячи седьмом…

 

Но с точки зрения живописи художник уже сделал следующий шаг. Адреналин и торопливость граффити уступили место более продуманным полотнам, на которые уходило по нескольку месяцев, а то и лет – так сильно возросла его требовательность к себе. Если работа его не устраивала, он ее немедленно уничтожал. С 1999-го по 2013 год Лоренц уничтожил больше двух тысяч таких работ. Его суровый суд выдержали только четыре десятка. К ним относится Sep1em1er, монументальное полотно о трагедии Всемирного торгового центра, приобретенное за 7 миллионов долларов коллекционером, потом преподнесшим его в дар нью-йоркскому музею 11 сентября 2001 г.

Быстрый переход