Изменить размер шрифта - +
Вроде сурового воспитания и тяжелого эмигрантского детства. А еще (Норд нахмурился) она рассказывала про свои практические исследования в области секса. Наука пошла ей впрок, это она продемонстрировала. Но что за история про самого лучшего самца?

Гальтону ужасно захотелось узнать про эту женщину как можно больше. Желательно всё.

Он повернулся к ней, и вышло так, что как раз в эту секунду Зоя тоже повернулась к нему. Уже не в первый раз их порывы в точности совпадали.

— Пусть это сентиментально и банально, но расскажи мне о своем детстве, — попросила она. — Пожалуйста. Только подробно. Мне нужно это знать.

Из чего следовало, что и ход их мыслей был одинаков.

Рассказчик из Гальтона был плоховатый, но он отнесся к просьбе любимой женщины со всей ответственностью.

Начал с отца, самого умного, самого лучшего человека на свете, сумевшего распорядиться своей жизнью наиболее оптимальным образом. До 40 лет Лоренс Норд странствовал по миру, удовлетворяя свою научную и экзистенциальную любознательность. Потом купил дом в глуши, на озере. Поселился там с женой-англичанкой. (Как-то в минуту откровенности он сказал своему уже взрослому сыну: из правильно воспитанных англичанок получаются неважные любовницы, но лучшие в мире супруги и матери.) Ни у кого на свете нет такой счастливой, идеально устроенной жизни: прекрасная жена, превосходная библиотека, отменная лаборатория. И детям в этом доме тоже было очень хорошо. Чудесные книги, увлекательные опыты, захватывающие приключения в лесу и на озере. Отец учил своих сыновей и дочерей, как надо учиться; мать показывала — не столько словами, сколько примером — как нужно жить. Детство, проведенное в этом маленьком, совершенном мире, было очень хорошей подготовкой для погружения в мир большой, полный испытаний и открытий, опасностей и побед.

Рассказывая всё это, Гальтон сам чувствовал, что картина получается какая-то паточно-сиропная, будто из бойскаутского журнала «Ребята-тигрята». Но всё было правдой.

— Теперь ты, — попросил он. — Только ничего не пропускай.

Зоя затянулась, выпустила струйку дыма, в затемненной каюте он казался голубым.

— Детство у меня примерно такое же. Прибавь лакеев, бонн и прочие глупости да некоторый русский колорит вроде катания на санях и долгих чаепитий на веранде. Ну, институтка. Что-то там было, какие-то девичьи переживания, ссоры, влюбленности в актеров по фотокарточкам… Не помню. Честное слово, как ветром из памяти выдуло, остались одни обрывки.

Было видно, что она не прикидывается — действительно забыла и сама этому удивляется. Гальтон кивнул. Он когда-то читал очень интересную статью о принципиально различном устройстве мужской и женской памяти: последняя более избирательна и менее выстроена хронологически. Несущественное отсеивает, не загружает попусту клетки мозга.

— …Первые годы революции тоже прошли без особенных ужасов. Мы сидели на нашей мисхорской даче — это на Черном море, вдали от главных событий. Было тревожно, скудновато, но в общем ничего страшного… Страшное началось, когда мы попали в Константинополь. Отец умер от тифа, он заболел еще на пароходе. За ним мама. Нас еще и обокрали, дочиста… — Она передернулась, вспоминая. — Это я Айзенкопфу могу плести про закалку аристократического воспитания, а на самом деле… Только представь: неделю назад я была папина-мамина дочка, и вдруг в чужом мире, одна. Хуже, чем одна — с девятилетним братом на руках, и у него тоже тиф. Нужно лечение, продукты, крыша над головой…

Зоя погасила сигарету, зажгла новую. Ее пальцы дрожали.

Он слушал, сердце сжималось от сострадания. Не рад был, что разбередил прошлое. Да и стыдно стало за свое идиллическое американское детство.

— Да, ты говорила, что тебе пришлось мыть полы в лепрозории, — быстро сказал Гальтон, чтобы избавить ее еще и от этого воспоминания.

Быстрый переход