Изменить размер шрифта - +
А я улыбался. Сам не знаю чему. Может, тому, что хоть на время, хоть ненадолго, но забыл все, точно новорожденный ребенок? Не знаю…

Все смотрели на мои руки. Наконец, до меня стало доходить, что, верно, с ними что‑то не в порядке. Я тоже опустил глаза. И расхохотался. Закаленные в стычках и привычные к крови морские волки с ужасом смотрели на размазанные по рукояти весла клочья мяса! Небольшой порез от Роллового ножа при гребле разошелся и растер куски плоти и кровь по твердому дереву. Я попробовал пошевелить пальцами. В кровавом месиве, словно живые существа, задергались жилы. Раздвигая края разрыва, медленно, сторожко выползла на свет белая косточка. Дико закричала женщина. Я повернулся, не чувствуя боли. Одна из пленниц расширившимися от ужаса глазами смотрела на меня, ее тонкие красивые губы побелели, подбородок трясся, будто не мог удержаться на лице, и ей приходилось постоянно его подтягивать. Белая рука со следами грубо сорванных с пальцев колец указывала на меня, а из темного провала рта вылетали странные слова:

– Хельг гейст! Хельг гейст! Хельг гейст!

«Кликуша», – подумалось устало. Я видел таких где‑то, когда‑то очень давно. Вот только не помнил, где…

 

БЕЛЯНА

 

Как же вышло так, что не удержала я своего любимого, не спасла, не уберегла? Позволила унести его черной, хищной, будто посланной самой Мореной, ладье?

Я их много видела, знала, что на таких урмане издалека приходят, – закричала в голос, а Славен не оборотился даже. Мелькнул над водой топорик, уцепился ловко за борт… Засмеялись на ладье, заулюлюкали, забавляясь, а я об одном молилась – чтоб оборвалась веревка. Тогда нырнула бы в холодную воду, за милым следом, вытянула его со дна речного, отогрела бы возле сердца…

Не оборвалась та веревка, не отпустила ко мне мое счастье. Горел на губах злой поцелуй, хохотали равнодушные птицы, нашептывал камыш зловещие пророчества. Я не плакала – засохли слезы, залегли солеными камнями на самое сердце, придавили ретивое – не дрогнуть, не вздохнуть. Теплый охабень еще хранил запах родного тела – грел, утешал душу. Закуталась я в него покрепче и побрела без пути‑дороги, для того лишь, чтоб на месте не стоять, не ждать, на воду глядя, навек ушедшего…

Много было в моей жизни бед, а эта худшей казалась. И потому еще мучилась, что не сразу поняла‑распознала свою любовь. Цеплялась, дурочка, за Чужака, пряталась за его ведовскую силу, будто за стену каменную, и не замечала ни ума Славена, ни души его широкой… Верно говорят: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем». Так и со мной вышло… Не сказала главных слов, не согрела своей любовью его душу окоченевшую. А теперь поздно уж… Все поздно – и каяться, и прощения просить, и о любви своей во весь голос кричать. Раньше надо было…

Рвалось сердце на кусочки, обливалось кровью… Еле сдерживала себя, чтобы не завыть, не застонать отчаянно. Уговаривала: «Коли ушел, значит, и не нужна ему была, а если не нужна была, то и грустить не о чем». А сердце с головой не соглашалось – плакало. Так бы и до самой Ладоги добрела, но попалось по дороге, поодаль от реки, малое печище. Потянуло оттуда теплом да хлебом, и захотелось остановиться, хоть немного погреться, пусть даже не у своего – у чужого огня. Села под тын, скорчилась, накрыла голову полой охабеня и не заметила, как заснула. Во сне все казалось, будто повернула река свои воды и притащила обратно ту урманскую ладью и Славена на ней. Бегу я к нему, раскрываю широко руки, а он смотрит на меня и не узнает – удивленно вскидывает брови, уворачивается от объятий. Урмане вокруг смеются: «Любят тебя бабы, Хельг! Ох, любят!» И вдруг выходит из‑за спины его девушка – тонкая, нежная, а глаза – будто две капли росные. Кладет он ей руки на плечи, целует так, что аж дух захватывает, а поцелуй тот мои губы жжет, и бегут по щекам соленые горькие слезы.

Быстрый переход