Изменить размер шрифта - +
Странные всхлипы. Горестные, жалкие. Мучило что‑то старика, терзало…

Я подошел к нему, вгляделся в лицо. Глаза были закрыты, да и дышал ровно… Видать, так за день умаялся, что даже во сне бескрайние, убегающие в лесную темень дороги зрил.

Я обошел вокруг костра, подкинул сухих веток.

Блики от огневых всполохов пали на лицо Бегуна. Он крутнулся на другой бок, пробурчал что‑то невнятное, недовольное. Зато братья как спали тихо, так и не шевельнулись. Тоже умаялись…

У огня приятно было греться. Похрустывал он, покрякивал, казалось – сидит рядом добрый друг, понимает мысли невысказанные. Каково‑то Чужаку в темноте ночевать? Чего заупрямился, со всеми не пошел? Одно слово – нежить…

Я вгляделся в темноту леса, силясь рассмотреть очертания одинокой фигуры.

Снизу, от подножия Болотняка, медленно наползал туман, тянулся к огню сизыми лапами, хватал пламя и, обжегшись, испуганно отпрыгивал назад, в темноту. Походил он на неразумного зверька, впервые из материнского логова вылезшего. От его однообразной игры тянуло в сон. Прелый травяной запах дурманил голову, в белесой туманной завесе мерещились чудные очертания старинного капища, украшенного ярким, немигающим шатром из звезд. Неслись издали приглушенные удары кузнечного молота:

– Бум, бум – дзинь… Бум, бум – дзинь… Бум‑м‑м, бум‑м, бум‑м‑м…

Звезды опускались все ниже, заглядывали понимающе в глаза. В радужном мерцании плавали, переливались родные, с детства знакомые лица, просили:

«Не покидай нас… Вернись…» Рвали сердце на части. Если б мог объяснить им все, успокоить! Если бы была жива мама! Она поняла бы без слов… Провела бы ласково по голове невесомой рукой, уняла боль тихим шепотом: «Сыночек, сыночек, сердечко мое… Не плачь, моя ладушка… Все пройдет… Все…»

– Мама, матушка! Ты ли это?

– Я, мое солнышко… Я…

Ах, какие теплые, ласковые у нее ладони! Гладят мой лоб, унимают дурную боль… Я и забыл, как были нежны ее руки, как добры… Разве смогу сказать ей, что умерла она давно? Испугается ведь, исчезнет…

– Добрая моя… Хорошая… Не пропадай…

Ровные собольи брови взметнулись дугами, родные глаза распахнулись удивленно:

– Куда же я, сыночек, от тебя?

Как пожаловаться ей, как рассказать, что не хватало мне ее неприметной заботы да тихого участия? Как поведать о смерти страшной, что унесла‑оторвала от меня ее доброту? Как огорчить ее, отпугнуть, вернуть обратно в молчаливый мир мертвых? Нет, не вынесу я во второй раз такой утраты, не смогу отвергнуть эти теплые руки да ласковые глаза!

– Как хорошо с тобой, матушка.

Оказалось, вовсе не трудно правду молвить… И почему не говорил этих слов живой, почему лишь на мертвую выплеснул их горячим потоком?

Поздно… Не отогреют они закоченевшее в земле тело, не вернут из ирия родную душу… Да и не нужны ей теперь ни слова нежные, ни признания бестолковые…

– Я люблю тебя, мама.

– Я тоже люблю тебя, сынок. Бледненький ты что‑то… Поспи, отдохни немного, притомился, верно, с долгой дороги…

– Я, мама, в Ладогу, в дружину иду. Да со мной еще четверо. Князь нас призвал. А Хитрец сам пошел, по своей воле…

– Четверо… Славно… Будет кому о тебе позаботиться. Я‑то уж тебе не подмога – держит меня лихорадка Грудница, гнетет, к земле давит… Верно, не встать уж мне более…

Тяжелел ее голос, наливался смертной мукой… И сама она задрожала, задышала тяжко. Пальцы в предсмертной дрожи скрючились, оцарапали кору с тонких, уложенных у костра веток.

– Нет!

Не я крикнул – боль моя… Острыми шипами вонзилась в душу, словно кошка когтями.

Быстрый переход