Бесполезное, неуклюжее тело! Никогда не любила я его, а теперь и вовсе ненавидела. Завертелась волчком, закружились вокруг лица знакомые – матери, Вышаты, отца… Пуповина сама легла в зубы, хрустнула, отрываясь. Покатилась моя половинка человеческая в темную пропасть… Лапы, освобожденные от земли, оторвались, толкнули легкое гибкое волчье тело в сияющий луч. Не было больше у меня головы расколотой, брюха рваного, плеча кровоточащего – пылал кругом огонь, взметались языки пламени, лизали стены, с детства знакомые. Склонилось надо мной материнское лицо, окропило горячими слезами, душу выжигая, зашептало прощально:
– Гори, девочка моя. Всегда гори, как испокон веков горели все твои сородичи… Гори да живи…
БЕГУН
Никогда еще я не бегал так быстро. Ни днем, ни ночью тем более. Несся, ям и кочек не замечая, птицей через преграды перелетая, словно неслась за мной, красный язык высунув, бесшумная смерть, дышала в спину жаром из пасти приоткрытой. А может, и гнался кто за мной – не знаю, не оглядывался, летел вперед, не разумом дорогу сыскивая – на чутье надеясь.
Не зря надеялся – не подвело оно, как никогда не подводило. Кончился лес, будто косой великанской срезанный, и вылетел я на лядину ухоженную, а за ней, на пригорке, увидел избы, темные да маленькие. А одна совсем рядом, у леса примостилась – кособокая, страшненькая, будто и не жилая вовсе. Я в нее не сунулся даже – что толку с пустодомкой перекликаться, – рванул напрямик, через поле, сзывая на бегу людей, о схватке ночной их оповещая.
Далеко стояли избы – никто в печище не отзывался на вопли мои, а вот сзади дверь скрипнула, произнес кто‑то спокойно, негромко:
– Не ори, Бегун. Они коли и услышат тебя – не выйдут.
У меня от голоса этого душа подскочила да, выхода не найдя, во рту приоткрытом застряла. А он засмеялся:
– Пойдем. Отгоню Ратмира.
Знал я, что не могло этого быть, что оставили мы Чужака в Волхском лесу, где и сгинул он, что все это – проделки ночные колдовские! Знал, а все‑таки повернулся…
На нем тот же драный охабень был, в каком от нас ушел, и поршни те же, и посохом так же о землю постукивал.
Теперь я точно ведал – неспроста на нас беды посыпались! Прогневались, видать, за что‑то боги на род наш болотницкий, вот и мучают дивами страшными – русалками, оборотнями да блазнями бесплотными.
– Чур меня! – завопил, от призрака Чужакова руками отгораживаясь, но он лишь головой качнул и пошел в лес, бросив напоследок:
– За мной поспешай. Можем ведь и не успеть… Темный лес перед ним расступался, будто оживал да проход давал. А чего не расступаться – блазня мертвого любое живое существо страшится, будь оно хоть зверем, хоть человеком, хоть деревом бессловесным. дорогу Чужак сыскивал быстро да верно, как блазню и положено. Я сперва подальше от него держался, а потом осмелел немного, совсем рядом пошел.
Он не напрасно спешил – выскочили мы на тропку как раз в тот миг, когда оборотни Медведя заваливали. Самый матерый на плечах Медвежьих висел, грыз зубами толстую телогрею, охотником вовремя наброшенную, силился до тела дотянуться. Остальные кто откуда налетали, рвали зубами где ни попадя да валились от ударов могучих. Под ногами Медведя, бледное лицо к луне задрав, Лис лежал, а на нем – Миланья. То есть оборотниха, Миланьей звавшаяся. Голова у нее была словно комяга расколотая – смотреть страшно…
Я отвернулся, а Чужак посмотрел, хмыкнул и, как ни в чем не бывало, подошел к Медведю, посохом оборотня огромного с его плеч сбросил, сказал негромко:
– Уводи стаю, Ратмир.
Тот завыл зло, будто человек обиженный, а Чужак его посохом к кустам подпихнул:
– Уходи, пока добром прошу. |