|
Разговор был оживлен и шумен. Добрый школьный врач, пришедший к концу завтрака, говорил генералу Лимейлю, что возможно, что офицер и выживет — ему только нужен — покой, полный покой…
Вдали от палаца, в местечке, за номерами для приезжающих Пуцыковича, в чистом деревянном здании школьного лазарета лежал Петрик. Фельдшер сидел над ним. Голова Петрика была забинтована. Пузырь со льдом был на ней. Петрик только что очнулся. Он ничего не сознавал — и не понимал, как это он прямо с прыгающего на сломанную жердь Коперника попал в эту чистую комнату на мягкую постель. И почему, вместо дня, был вечер и горели лампы. Он даже хорошенько не знал, кто он. Он точно все позабыл, позабыл свое имя, и уж, конечно, забыл Портоса и навязчивую мысль, что он должен его убить. За что? кого?… Он точно очнулся после смертельной болезни и выздоравливал…
Более того, точно снова родился в этот прекрасный Божий мир. Он был кротко, по-особенному, детски счастлив. Ему хотелось всех любить, и хмурое серое лицо солдата фельдшера ему казалось несказанно дорогим и милым…. Он тихо улыбался ему. Каждая мелочь его трогала и радовала. Лежать было приятно.
Ему нужен был покой… полный покой… вернуть мысли — их не было… вернуть память — она пропала… Он для себя был «никто». «Никто», только что родившийся и жадно ощущающий радость бытия.
Только голова мучительно страшно болела.
Петрик закрыл глаза. Так было легче.
— Покой… тишина… как хорошо… можно дышать… как сладко дышать… Полный покой!..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
В сентябре, когда Портос был в Поставах, Валентина Петровна получила телеграмму из Вильны, что с папочкой случился второй удар и положение его безнадежно. Она сейчас же поехала с Яковом Кронидовичем к отцу. Застала она его уже в гробу. Вид мертвого отца в парадной форме, в густых, генеральских эполетах, при ленте, с орденами, положенными на подушках вокруг гроба, в маленькой, бедной и тесной Виленской квартире ее поразил. Золото эполет и синий лацкан мундира, эмали и ленты орденов были таким противоречием с низким потолком, крашеным охрой полом и теснотою в комнате, когда приходили певчие и священник служить панихиды, что сердце Валентины Петровны разрывалось от жалости к отцу. Она тупо, сквозь вуаль траурной шляпы смотрела на покрытое кисеею лицо отца и ей становилось страшно.
"Все кончено", — думала она. — "И нет ничего. Ни Захолустного Штаба, ни гнедого раскормленного Еруслана, ни бравых ординарцев, ни вежливых офицеров… Теперь и папочки нет. Имя этому смерть!"…
Она боялась смерти.
Стоя над раскрытой песчаной могилой, слушая надрывное пение, она над закрытым и забитым гвоздями гробом уже думала не о папочке, а о себе. Ей казалось, что смерть приблизилась к ней, что это ей предупреждение за ее грех, за ее постоянную ложь. Ей было жаль самою себя. Она так еще мало жила. Ей так хотелось полной радости жизни. Последнее время, установив образ жизни веселящейся «барыньки», предпринимая каждый день что-нибудь такое, где издали, вполне прилично, на «законном» основании можно было видеться с Портосом, то у Саблиных на теннисе, то в Петергофе, у Барковой, катаясь в коляске по парку, то подле самой школы, у Скачковых в чухонской деревушке Вилози, где звенело пианино в маленькой избушке и дивный голос Лидии Федоровны разносился по всему Дудергофскому озеру, куда, ради музыки, охотно приезжал Яков Кронидович и где так просто и естественно, после занятий появлялся Портос, Валентина Петровна глушила упреки совести. Всегда на людях. Всегда в новом туалете, с улыбкой на расцветших щеках, она прикрывала хмель шампанской игры своей любви радостью развлечений. Теперь ей придется от всего этого отказаться. |