К тому же он явно гордился и красотой Валерии, и ее известностью в светских гостиных Парижа.
Часто в конце лета, когда наступала пора им с матерью возвращаться в Париж, Эмили начинала упрашивать отца позволить ей остаться.
– Папочка! Мне так хорошо здесь с тобой, в деревне. Можно я останусь? Здесь же и школа есть в деревне… Я бы ходила в эту школу, ухаживала бы за тобой. Наверняка ведь тебе одиноко, когда мы уезжаем и ты остаешься в замке один.
Эдуард ласково трепал дочку за подбородок, но всегда отвечал неизменным «нет».
– Нет, моя милая. Несмотря на то что я тебя очень люблю, тебе надо возвращаться в Париж. Ты должна посещать уроки в своей школе, а еще учиться у мамы искусству того, как стать настоящей дамой.
– Но, папочка! Я совсем не хочу возвращаться в Париж вместе с мамой. Я хочу остаться здесь, с тобой…
А потом, когда ей исполнилось тринадцать… Эмили смахнула внезапно набежавшие слезы. Она все еще не была морально готова снова вернуться в собственное прошлое, в тот злополучный отрезок времени, когда равнодушие матери к своей дочери обернулось вдруг откровенным пренебрежением, искалечившим всю ее дальнейшую жизнь. Эмили так и не смогла простить этого матери.
– Как же ты могла, мама, не замечать всего того, что происходило со мной? Ведь я же твоя дочь!
Один зрачок у Валерии вдруг расширился, и Эмили даже вздрогнула. Внезапно ее объял страх. А вдруг мама еще жива и даже слышала, что она только что сказала? Она взяла руку Валерии за запястье (нужно убедиться еще раз!) и стала нащупывать пульс. Пульса не было. Просто непроизвольно сработали остывающие мускулы. Расслабились, явив на короткое мгновение некое подобие признаков жизни.
– Мама… Я постараюсь простить тебя. Я сделаю все от себя зависящее, чтобы понять тебя. Но конкретно сейчас, в эту самую минуту, я даже не могу сказать, счастлива ли я от того, что ты ушла… Или что твоя смерть сильно огорчила меня.
Эмили вдруг почувствовала, что ей трудно дышать. Такая своеобразная защитная реакция на ту боль, которая скрывалась в ее словах, впервые произнесенных вслух.
– А ведь я так любила тебя… так старалась угодить тебе во всем, делала все, чтобы привлечь к себе твое внимание и завоевать твою любовь. Чтобы почувствовать себя… достойной быть твоей дочерью. Видит Бог, я делала для этого все! – Руки Эмили непроизвольно сжались в кулаки. – Что и понятно. Ведь ты была моей матерью.
Ее слова эхом отозвались в огромной спальне, и она испуганно замолчала. Какое то время она бесцельно созерцала нарисованный фамильный герб, украшавший спинку величественного ложа, на котором сейчас покоилась ее мать. Герб был старым, выцветшим от времени. Пожалуй, этому рисунку уже как минимум века два с половиной, если не больше. Два свирепых вепря сошлись воедино в непримиримой схватке. Рядом вездесущие цветки лилии, обязательная гербовая фигура на щитах французских дворян, и девиз, расположенный чуть ниже: «Победа решает все». Буквы почти неразличимы и читаются с трудом.
Эмили зябко поежилась, хотя в комнате было тепло. В замке стояла тишина, такая звенящая тишина, от которой немедленно закладывает уши. Дом, в котором когда то кипела жизнь, превратился в пустынную скорлупу, заселенную лишь призраками прошлого. Она глянула на перстень печатку, который носила на мизинце своей правой руки. На печатке был выгравирован их фамильный герб, но только в миниатюре. Итак, она последняя из рода де ла Мартиньер.
Эмили вдруг почти физически почувствовала, как давит на нее груз минувших столетий со всей этой нескончаемой вереницей ее предков. Как грустно, что такое благородное, такое знаменитое семейство выродилось в итоге в одну единственную незамужнюю наследницу, тридцатилетнюю бездетную девицу. Фамилия, сумевшая сохранить себя на протяжении стольких столетий, отмеченных множеством кровавых событий, неожиданно быстро пришла в упадок за минувшие пятьдесят лет, вместивших в себя целых две мировые войны, после которых в живых остался лишь ее отец. |