Шагала она легко, как песню пела, будто корзина винограда, которую она несла за плечами, на ремнях, как школьный ранец, вовсе ничего не весила.
– О! – воскликнула она, едва завидя меня. – Вот кто мне поможет!
И не успел я глазом моргнуть, как уже оказался при деле, попросту впряженным в лямки ее ноши. То есть, я не имел ничего против.
– Это, наверное, вам, – сказал я, передавая из ладони в ладонь теплый комочек вертящейся канарейки.
Женщина засмеялась, разжала ладонь, птичка тут же снесла пестрое яичко, вспорхнула, и только мы ее и видели. Жестом фокусницы Королева Августа сомкнула ладонь, дунула в кулак и снова разжала. Вместо яичка на маленькой ладошке, бывшей как средоточие мира, разевал клюв довольно‑таки гадкий птенец, покрытый младенческим пухом.
– Недодержала, – с притворным огорчением констатировала она, после чего весь процесс повторился вновь, и с раскрытой руки сорвалась и улетела в лес здоровенная пестрая тварь, напоследок одарившая нас громогласным «ку‑ку».
– А логика? – спросил я.
Она – кстати, ее звали Латона – отмахнулась, и я принял ее правила игры.
На весь этот нескончаемый день я поступил в ней в добровольное рабство. Не сказать, чтобы мне пришлось привыкать, все ж таки у тещи сад, и я уже научился находить в такого рода хлопотах своеобразное удовольствие. "День год кормит, " – приговаривала моя теперешняя хозяйка, и я мотался за нею как привязанный. Не могу счесть дел, которые я переделал. Всего понемногу, но… как всего много! Наверное, отработал ей все, что задолжал Вегару.
Ну, во‑первых, мой визит Дама Урожай сочла достаточным основанием для того, чтобы покинуть виноградник. Повинуясь ее указаниям, я вывалил корзину в возок, стоявший у края посадок. Там же шевелилось еще некоторое количество виноградарей, все с запаренными, суматошными лицами – день год кормит! А потом мы пошли по дороге в деревню, пыля ногами и останавливаясь то здесь, то там, чтобы проследить, посоветовать, помочь… Меня несло, как на крыльях, а спутнице моей кланялись в землю.
Все‑таки для шортов был уже не сезон, Латона сунула мне какие‑то старые джинсы и клетчатую рубашку, я переоделся и, вымыв ноги в тазу, под хоровое пение, задававшее ритм, давил вместе с ней виноград. Собирал яблоки и таскал корзины с ними. Ставил сыры, пек хлеб, катал к амбару огромные, как кареты, тыквы, сбивал масло на льду. Кое‑что из сельхозработ, правда, показалось мне относящимся к более позднему сезону, но, очевидно, они все ей подчинялись, а я не был персоной того ранга, что устанавливает законы в чужих монастырях. Скажу только, что за всеми этими заботами нам с Латоной было вовсе не до разговоров.
Утверждая последнее, я на самом деле не совсем прав. Сведений, полученных от нее за этот краткий срок, было бы достаточно, чтобы убедить мою тещу до конца жизни ходить за Латоной с блокнотом. Но у нее совершенно не хватало времени точить лясы на чужой счет, на то, что я еще в мае обозвал фольклором, и у меня не было никакой возможности узнать ни ее мнение о тех, кого я оставил позади, ни о том, что ожидало впереди.
Лишь когда сумерки начали липнуть к земле, она позволила мне присесть на ее просторной кухне в безукоризненном провансальском стиле. Любой журнал выложил бы безумные бабки только за то, чтобы сфотографировать эти интерьеры: медную посуду, сияющую как солнце, шторы, скатерти и салфетки в мелкий блеклый цветочек, гнутую старомодную мебель темного дерева, плетенье из лозы.
То есть, это я присел, а Латона неугасимым пламенем металась туда‑сюда, укладывая здоровущую корзину. Из печи в нее отправился золотистый, еще пышущий жаром каравай, с ледника – горшочек масла, добрых полкруга овечьего сыра из сыроварни, фляга красного вина в плетенке, запечатанная крынка молока, немного ароматного меда, а уж молодой картошечки, вареной в мундире, с лопнувшей кожицей, пупырчатых огурчиков, щекастых помидорчиков, золотистых луковок и аметистовых чесночинок – от сердца! Добавила соли в чистой тряпочке, накрыла все вышитой салфеткой. |