На собственные похороны. Вот только не предполагал, что сам себя одевать будет.
Падал тусклый свет через пыльное стекло под потолком. Тянуло неприятным сквозняком. Пахло пылью и плесенью. Вот и дом его умирает. Зуев застегнул пиджак. Вытянул руки. Осмотрел себя, насколько позволяла негнущаяся шея. Эх, как время-то его скрутило? Размера два потерял. Ведь мал был костюм-то, а теперь мешком висит. Ну, ничего. Велик, не мал. Может, разнесет еще перед смертью. Он сунул босые, обвитые синими трещинами вен, ноги в галоши и открыл дверь в дом.
— Ну? Что ты будешь делать? Эх! Побрить бы тебя да причесать…
Она вскочила с места, взяла его за руку и подвела к выдвинутому на центр комнаты «столу».
— Садись, мил друг! Гостем будешь. Вот картошечка золотая! Вот грибочки жареные! Французские из русской глухомани. Вот подливочка грибная! Салатик из всякой травы! А вот и оно. Ну что, Петруха, утаить хотел?
Она водрузила на стол бутыль.
— Ты зла на меня не держи. Я же тебе добра хочу. Скрашиваю, можно сказать, склон твоих лет. А как тут скрасишь без самогоночки, когда все хорошим только на пьяную голову кажется? Так что, вздрогнем?
Она наклонила бутыль и осторожно булькнула в большую глиняную кружку, из которой уже налила в два мутных стаканчика.
— За что пьем?
Зуев аккуратно поднял шкалик двумя пальцами и, чувствуя нереальность происходящего, пропитываясь ощущением, что он находится на собственных похоронах, закашлялся:
— Стало быть, за упокой.
— Ты что? — подняла она брови. — Какой упокой? День рождения у меня…
— Тогда за неудавшийся упокой.
— Неудавшийся… — махнула она рукой, выпила, ткнула вилкой в тарелку с грибами. — Масло у тебя кончилось, Петр. Надо двигать в сторону ближайшего сельпо. Ты что не пьешь?
— А чего пить-то? Не пил никогда, а всю жизнь, как пьяный прожил.
— Для того и пьют, чтобы трезвым не быть. Дурак ты, Зуев. Я пока пьяная была, ни смерти, ничего не боялась. А как голова прояснилась, только что не обделалась. Пей, Зуев. Праздник у меня. Ты бы хоть подарил чего, что ли? Не пьешь? А я еще выпью!
Она выпила еще рюмку, бросила в рот картошку, скривилась от боли и, схватив всю кружку, сделала несколько жадных глотков. Зуев медленно поставил стаканчик, взял в руку кусок хлеба.
— А я вот пью, Зуев, — оперлась она о гроб локтями, медленно и пьяно моргнула длинными ресницами. — Пью!
— Мужика тебе надо, — сказал Зуев.
— Мужика? — усмехнулась она. — Так есть мужик. Или был. Здесь и был, три дня назад. Такого, что ли? Так он второй раз не промахнется. Что за мужики все, или сволочь, или размазня? Вот была бы я мужиком, я бы … Я бы уж не промахнулась. Зуев! Выпей со мной! Хочешь, я на колени встану? Я все могу, Зуев! А?
Она упала на колени и поползла, поползла вокруг стола живой пьяной змеей молодой плоти, и Зуев, спасаясь от этой змеи, взял стаканчик и, опрокинув обжигающую жидкость в полумертвое нутро, начал подниматься, цепляясь за скатерть и сгребая со стола тарелки и чашки.
— Ну, ты, Зуев, молоток!
Она придержала скатерть и, обдав запахом влажного женского тела и самогона, поймала его, валящегося в пустоту гнилым бревном.
— Куда собрался-то, праздник в самом разгаре?
— Надо мне, — чувствуя пробивающий холодный пот, ответил Зуев, — во двор мне надо.
— А подарок? Что ж ты, мужик? Не обижай!
Зуев вытащил из кармана кулак и разжал в ее ладонь. Звякнули друг об друга желтая гильза и серая пуля.
— Зуев! — закричала она вслед. |