— В чьей машине, позвольте полюбопытствовать?
— В вашей.
Минуту он молчал, внимательно рассматривая меня, и я физически, всей кожей лица ощущал его взгляд, такой он был плотный, тяжелый, царапающий нескрываемым презрением, злостью и огромным интересом.
— Вы с ума сошли? — спросил он спокойно и серьезно.
— Нет. Кажется, нет.
— А мне кажется, что сошли. Иначе бы вам недостало духа нести такую неслыханную дичь.
И тут я решил сыграть ва‑банк, я поставил все; никто, наверное, никогда не делал более отчаянной ставки, потому что если я ошибусь, то Панафидин меня с лица земли сотрет.
— Возможно, что сказанное мною — дичь. Тогда я извинюсь перед вами за причиненные вам хлопоты и беспокойство, которое доставил своим визитом. Но вдруг, я подчеркиваю — вдруг! — в жизни ведь всякое случается, окажется, что я прав? Никто никогда вам не поверит, что вы не знали о тайнике. И самое главное — вы ведь больше не увидите метапроптизол. Я его обязательно изыму, коль скоро вы говорите, что не имеете к нему отношения.
— Знаете что, вы мне надоели! — закричал Панафидин, и больше он себя и не старался сдерживать. — Идемте в машину, в гараж, к черту на кулички, куда хотите, только отстаньте от меня со своим копеечным морализированием и безграмотными научными рассуждениями…
Не помню, как мы вылетели из квартиры, лифта на лестничной клетке не оказалось, и Панафидин побежал вниз, и бежал он легко, быстро, сильными прыжками, широко отталкиваясь, перепрыгивая сразу через две‑три ступеньки. И я понял, что теннисные ракетки в кабинете лежали у него не для декорума.
— Где? В кабине? — он отпер замок и распахнул дверь. — В моторе? В багажнике? У черта на брюхе?!
Не обращая на него внимания, я встал на колени позади машины и засунул пальцы в узкую щель между бампером и кузовом: нижняя кромка бампера почти вплотную подходила к металлу, и оставался там лишь узенький просвет для стока воды. Я вел рукой вдоль паза, и в голове вихрем проносилось, что если подметное письмо было сознательной провокацией и ничего я здесь не найду, то расследованию моему — конец. Никто не простит мне такого скандала.
В углу, у закругления бампера, липкой лентой был при клеен крошечный пакетик. Я осторожно вытащил его — полиэтиленовый мешочек плотно облегал маленькую пробирочку‑ампулку, в которой неслышно пересыпался белый порошок, похожий на питьевую соду.
Я взглянул на Панафидина — лицо его было бледно, и растекалось на нем тягостное выражение тоски и недоумения.
— Вам этот пакетик незнаком? — спросил я.
— Нет, я никогда не видел его, — покачал он медленно головой, и я никак не мог сообразить, глядя на эту маску тоски, страдания и недоумения, актерствует он или действительно впал в шок, оттого что у меня в руках ампула с препаратом, который при анализе может оказаться метапроптизолом.
Чужим! Не его! Впервые увиденным!..
… По случаю приезда гостя барон Зигмонт Хюттер приказал заколоть свинью. Вечер ветреный, с гор тянет запахом раннего снега — обещанием крепкой зимы. Хюттер подкладывает в камин толстые сосновые плахи, и от их белого пламени по низкой сумрачной столовой разливается ровное уютное гудение, идут волны тепла, мягкого, упругого, сильно гладящего натруженную спину.
Стол — огромный, конец его плохо виден в полутемной сводчатой комнате старого замка. Когда‑то, в лучшие времена, за этот стол садилась, наверное, добрая сотня рыцарей. А теперь пируют за ним двое — хозяин и я. На деревянных резных досках лежат коричневые толстые круги ароматной колбасы с тмином и майораном, блики огня камина мерцают на бело‑розовых срезах только что сваренных окороков, течет по рукам сало с круто прожаренной грудинки. |