— Сначала в свидетели, а опосля носи ему сухари…
Бабку мне было не переговорить, и я, внушительно попросив ее передать записку, поехал на Петровку.
Вошел в кабинет, скинул плащ, и сразу же зазвонил телефон.
— Здравствуйте, Тихонов. Это Халецкий.
— Приветствую вас, Ной Маркович. Чем порадуете?
— В ампуле — метапроптизол. Химики подтвердили.
— Н‑да, интересные дела. А вы там не могли сгоряча напутать? Это наверняка метапроптизол?
Халецкий сердито ответил:
— Если бы я решал такие вопросы сгоряча, я бы уже давно на углу калоши клеил!
— Простите, Ной Маркович, я от волнения, наверное, не так выразился.
— А зачем вы так сильно волнуетесь? — деловито осведомился Халецкий. — Первейшая добродетель сыщика — невозмутимость и постоянное присутствие духа.
— Тут есть от чего разволноваться. Ведь если это метапроптизол, надо полностью поворачивать дело. Резко меняется направление самого розыска!
Я слышал, как Халецкий на другом конце провода хмыкнул, я видел его легкую ироническую ухмылку, нигилистическое поблескивание золотой дужки очков.
— Можно дать вам совет? — спросил он.
— Профессиональный или житейский? — осторожно осведомился я.
— Житейский.
— Ну что ж, давайте.
— Не принимайте никогда никаких решений окончательно. Оставляйте за собой небольшой запас времени, свободу маневра, ресурс денег и резерв для извинений. Это спасает наше самолюбие от болезненных уколов, а истину от попрания.
— А при чем здесь истина? — сердито спросил я.
Халецкий засмеялся:
— Вы же знаете, что иногда люди, например ученые… — Он сделал паузу, и выглядела эта пауза как ударение на печатной строке, и продолжил спокойно: — И не ученые, чтобы спасти свое самолюбие от уколов, подгоняют края истины под свой размер, дабы не жало, не давило, не стесняло движений или просто чтобы не морщило выходное платье нашего тщеславия.
— Красиво. Но ко мне отношения не имеет, — сказал я мрачно. — И мне оставлять резерв для извинений перед Панафидиным не нужно. Он почтенный человек, профессор, но перед законом все равны, и пусть он отчитается в некоторых странностях создавшегося положения.
— Не увлекайтесь, Тихонов. И не напирайте на меня с такой страстью: я ведь вам не начальство, не прокурорский надзор и не ваш папа. Отчитываться передо мной вы не должны, а выслушать товарищеский совет можете.
— Так что же вы советуете, Ной Маркович? — закричал я уже с отчаянием.
— Думать. Не спешить. И снова думать. Вся эта история удивительная, а ней есть какие‑то очень давние и глубокие подводные течения — это мне подсказывает мое старое сердце. И я вам советую не спешить с поступками и заявлениями, которые вы не сможете взять обратно. Думайте, я вам говорю.
— Не спешить? Прекрасно. А как к вашему совету, интересно мне знать, отнесся бы Поздняков? Он ведь наверняка просил бы меня поторопиться…
— Не будьте мальчишкой! — сердито прикрикнул Халецкий. — Вы не сестра милосердия! Вам доверена высокая миссия врачевания нравственных ран человечества, и будьте любезны относиться с пониманием и уважением к своей должности! И оружие ваше не поспешность, но мудрость. А мудрому надо ходить среди людей ощупью и не глазеть на мир, а вглядываться в него сквозь линзы разума и совести…
— Ной Маркович, но мне требуется силой разума моего отыскать истину в отношениях людей, мир которых мне непонятен и дело которых я не разумею. Так, может быть, для меня — по‑человечески — истина состоит в том, чтобы просить начальство освободить меня от этого расследования?
Халецкий помолчал, я слышал, как он глухо покашливает, отворачиваясь от микрофона, потом он вздохнул и грустно сказал:
— Такая истина не требует ни ума, ни любви, ни правды, ни смелости…
— Но я не могу ничего придумать. |