Да и в конверте обнаружил пластинку, каких много, с десятком записей. «Бумага» – это рекламный трюк вроде «Ста львов» в цирке, когда на арене появляется от силы троица хищников?
– Если и трюк, – ответил Саша, – то очень старый, девятьсот сорокового года! Говорила, конечно, не бумага, а записи, нанесенные на нее.
Не буду пересказывать завязавшийся ученый разговор – он был долгим. Утесова интересовала каждая деталь: и способы нанесения на бумагу фонограмм и воспроизведения их, и как можно ухитриться уместить на бумаге столько записей, и возможность прослушать одну из них. Казалось, будто Леонид Осипович завтра же собирается заняться новым для него делом и никак не хочет прогореть на нем.
Но чтобы было ясно, о чем шла речь, вот краткое резюме. Человеку всегда хочется большего. Неудовлетворенность достигнутым – двигатель прогресса. И в то время когда ничего, кроме патефонных пластинок, не было и опера «Пиковая дама» умещалась на сорока четырех сторонах (!) – сколько же раз приходилось вскакивать, переворачивать диск, менять иголку, накручивать пружину, так в это самое время появляются бумажные ролики, которые звучат сорок минут без остановки. Фантастика!
Запись шла на кинопленку, фонограмма с которой переносилась на литографский камень, с него и печатались бумажные ролики. В отличие от кино, на бумаге располагали не одну, а восемь звуковых дорожек, оттого и бумажный долгоиграющий рулон был достаточно компактным и не занимал много места.
– Да, да, – вспоминал Леонид Осипович, – я еще все удивлялся, когда мы играли на сцене Дома ученых, зачем это запись идет на кинопленку, будто готовятся выпустить фильм.
Аппарат для прослушивания говорящей бумаги мы получили в полупригодном состоянии в Музее Калинина на Моховой (теперь его уже нет). Саша долго мудрил над ним, заставил его заработать и, начитавшись старых статей и инструкций, утверждал, что бумажные ролики можно было слушать до трех тысяч раз без ухудшения первоначального качества.
– Ах какой прекрасный вариант «Десяти дочерей»! – воскликнул Утесов, когда мы завели «Концерт на бумаге». – Я писал эту песню не меньше пяти раз. И можете сравнить – все разные. А этот, пожалуй, лучший. Только бумага, хоть и не потрескивает, звучит глуховато. Может быть, ее крутили больше трех тысяч? Если так, то для меня честь. Калинин, видно, любил еврейских песен!
И вдруг преобразился.
– Молодой человек, стойте сюда! – обратился он ко мне. – Костюмчик откуда брали? Так, подкладочка заделана. А шлейка под воротником? Разведите руки в стороны! На спине гармошка.
Он цокал языком, щупал меня и пиджак и выражал явное недовольство. Потом сказал:
– Вот так осматривал мой лучший костюм портной, к которому я пришел в сороковом году в Риге, только что ставшей советской. Я попросил его сшить мне новый, предупредив, что мои гастроли рассчитаны всего на три дня.
– Вы получите костюм завтра, – абсолютно равнодушно ответил он.
– Как вы успеете? – засомневался я.
– У нас еще нет планового хозяйства, – объяснил портной.
– Я хотел бы, чтобы новый костюм выглядел не хуже этого, – я указал на тот, в котором пришел.
Портной обошел вокруг меня, осматривая каждый шов, каждую складку:
– Кто вам шил это?
– Зингер, – гордо ответил я.
– Меня не интересует фамилия, – сказал портной. – Я спрашиваю, кто он по профессии? Часовщик? Зубной врач? Лудильщик? Только не говорите портной, а то я потеряю сознание...
Леонид Осипович проводил нас до прихожей и подал пальто Саше. |