|
Не обидел Бог, неча говорить, может, пригодится и в этом досужестве.
— Завсегда в избе у дьячка, перед обедней, Жития читает! — сочла за нужное прибавить мать и не нашлась больше; а только низко-низко поклонилась и опять принялась за слезы.
— Не просите: не обижайте, значит! — говорил первый питерщик.
Но вот наступила и минута разлуки, которую обставляет русский человек, по старому завету отцов и дедов, везде одинаково: когда дорожный человек оделся потеплее и туго-натуго подпоясался кушаком, все находившиеся в избе присели. Недолго длилось молчание: все, вставши с мест, молились на тябло, по примеру большака избы, который, кончив молитву, обратился к сыну:
— Ну, прости, Петрованушко! прости, родимый! благослови тебя Господи. Не забывай… Жениться-то, мол, домой приезжай, да скорее!.. Хвор стал: не в силу подчас. Прости, петой!.. Да дядины-то слова пуще помни: они ведь неспроста.
Дальше он не мог говорить и передал сына матери, где ожидали его безнадежно-судорожные объятия и рыдания; старуха повалилась ему на плечи и не смогла ничего выговорить. За нее причитывали другие — бабы-помощницы, в объятиях которых также предстояло Петровану испытать, как тяжело ложится на сердце бремя разлуки, от которой и отказаться бы даже так впору.
Дядя простился хладнокровнее всех.
Между тем изба Артемья густо набилась соседками, которых привлекло сюда сколько любопытство и досужество, столько же и обычное сострадание ко всем неутешно рыдающим. Прощание с ними было гораздо короче. Учащеннее слышались только разные искренние пожелания во все время, пока парень подошел к ребятенкам-племянникам.
Ребята спохватились, что дело идет не на шутку, когда все в избе голосят, и что, знать, скоро некому будет снаряжать им тележки, носить шляки и лодышки. Ребята растрогали своими слезами дядю до того, что он поспешил за дверь, на крылец, к роковым саням и концу расставанья…
— Прости, родимой… сердце!.. не забудь да отпиши попервоначалу… как там… Пошли тебе казанская!.. ой!.. ох!..
— Прощайте, родные, прости, Гриша!.. Дядя Михей, прости, родимой!
— Не поминайте лихом! А в чем не разобидел ли кого? Простите, желанные, — слышалось с обеих сторон.
— Трогай; да легче сначала: сани разойдутся! — раздался другой голос, усиливший рыдания баб.
Старик Артемий только махал рукой и низко кланялся во все время, пока пошевни питерщиков были в виду.
Но вот они обогнули околицу, скрылись за банями, опять стали видны и спустились под гору, за лес, все дальше и дальше…
Старуха мать давно уже лежала на лавке чуть не в беспамятстве. Над ней выли золовки и невестки. Артемий ушел на поветь и долго-долго возился там с колесами; потом накинул полушубок, надел шапку и ушел под знакомую елку, откуда поздно вернулся домой, залез на полати, постонал, поворочался и замолк, может быть, только до первых петухов…
На другой день, когда путешественники будут далеко, старик опомнится и крепко погорюет. Бабы еще долго будут хныкать, а старуха мать — при первом воспоминании о сыне.
Пройдет неделя, и дальше, по непреложному закону природы, все пойдет своим чередом: домашние оглядятся — и попривыкнут, устремив все желания свои к тому, чтобы дождаться из Питера первой грамотки, над которой опять целой семьей плачут, и опять все пойдет старым, заведенным порядком.
II. Дорога
Привыкшие к расставаньям и дальнему пути, спутники Петра всю дорогу спали невозмутимым сном, просыпаясь только там, где останавливались привычные лошади извозчиков: был ли это серенький гнилой домишко, с елкой и выбитыми стеклами, или большая изба с длинным-предлинным навесом над двором, где путешественники пили и ели до устали, и ничто не возмущало их. |