Изменить размер шрифта - +
Но в это время рушатся обгорелые стропила, за ними потолок и крыша, а с ними и все надежды на спасение. Толпа отскакивает назад, сторонится, как бы еще выжидая в среду себя погоревших. Некоторые бросаются к воде, другие снимают армяки и держат их наготове, — но нет несчастной жертвы — она сгорела!

— Господи!.. святые отцы!.. Мать Пресвятая Богородица!.. упокой их в царствии своем!..

— Кузнецова старуха — болезная, хворая — семой десяток доживала…

— Кричите соцкого!.. бегите к становому!.. — раздаются новые крики, но имеющие уже не тот смысл и силу, как прежний.

 

* * *

Не спит человек, отбивается от еды, от работы, от веселого ласкового слова при подобных известиях, и сам не свой, и люди не те, и все как будто новое: такое спокойное, безмятежное, на пущую горесть и даже досаду.

Петр Артемьев и письма отказался писать, и перестал шутить (даже говорил редко). Работу обязательную и подневольную исполнял вовсе вяло, и заметили это товарищи:

— Ишь, маешься-то, полно, брось! Ложись-ко вот тут в уголок, я тебе армяк подстелю, а свой-то в голову положи. Сосни, часом, — полегчает. Полно!

— А шел бы ты, Петруха, по мне, в деревню: все бы, кажись, лучше.

— Что мне деревня? — думал и говорил Петруха товарищам. — Не пойду в деревню: незачем. Мать в горе, невестка — чужой человек, с ветру; дядя толковым таким смотрит — не уважит… Не пойду я в деревню! да и с чем? — деньги-то все выбрал да домой переслал, а на пятачки-то с писем не разгуляешься — дорога дюже далека: не осилишь сиротством-то. Не пойду в деревню, хоть колья берите.

— Да больно ведь тебя, парень, перекосило-то: на себя-то ведь ты, Петруха, не похож.

— Поглядится — пройдет! И все ведь так поначалу-то; я знаю… Эдак-то тоже у меня отец-от помер; и на глазах еще, братцы! Ну, и давай с бабами зауряд реветь. А на другой день встал: «Да что, мол, это я; подряд, что ли, снял? почем, мол, с пуда… слезы-то? борода-то, мол, с ворота, а ума с накопыльник не вынесла!» Право, братцы, так: застыдился и перестал реветь. Заберет эдак при бабах-то — и побежишь на повить, алибо в сени, и ничего — и опять в избу лезешь.

А там гроб стал сколачивать, на саван холста отмерил и в гроб уложил, и омыли, а не ревел — право слово! Да вот уж когда больно жутко подошло: как спустили мы это гроб с батюшкой; поп Иван с дьячком землицы кинули, и я сгреб в кулак… Тут перво-наперво защемило. Ухватил я лопату-то (сам и могилу, братцы, копал): дай-ко, мол, загребать стану. Тут вдругоряд, братцы, защемило, и таково-то больно: так кровью и обдаст и обольет разом да опять — слышите — да опять, знаешь, обольет… сердце-то: «Отца ведь, мол, родного засыпаешь, родимого; вспоил он тебя, вскормил, на разум направил…» А сердце-то так обольет, так и ошпарит горячим. — Держусь, креплюсь: голова в круги пошла, а тут как звякнут бабы, да всем миром, да всей деревней, да на унос, да на разные лады… и, Господи!.. Как стоял: бросил лопату да за бабами в слезы, ручьем.

Пришла было блажь: дай-ко, мол, лягу наземь да покатаюсь; народ подсобит — подымет. И хотел было; да нет, мол, осмеют холостые ребята: скажут после, что Мартын-де — словно жеребец: сначала ржал-ржал да как хватится оземь, и учал кататься, и учал… и ногами дрягает… Так и не лег, а проплакался, да и с кону долой! Вот я как! Да и на глазах помер отец-то, а то за глазами!.. Да за глазами-то бы я, кажись, не то что, — а…

— Ну, не говори, Мартын, что дурости-то плетешь? не путем. Не как ты… смехом, ведь… сын да отец — одна полоса мяса. Что Бога-то гневить? сам ведь сказывал, что ревел, ну? Эка, ведь у нас язык-то мелет, что не разумеет; а замков-то не догадались привесить.

Быстрый переход