Палкой Мишку донял, палкой и науку втемяшил».
Усмехнулись все гости и дальше продолжают расспросы:
— Из выручки-то остается, поди, лишек?
— Какой, господа милостивые, лишек; еле конец с концом сведешь, да и то бы ладно.
Говорил поводарь сущую правду. Ремесло Сергача не для наживы, а для прокорму: еще ни один из них не только каменного, но и деревянного дома не выстроил, а вернее что и тот у него, который от отца достался, разметал ветер и прогноили дожди. Промысел этот — весь ради шатанья, и эти плясуны — бродяги настоящие (что и медведь в лесу), к тому же бродяги такие, которые и в народе не пользуются никаким уважением, как шуты гороховые и скоморохи. От последних они, впрочем, и происходят по прямой нисходящей линии, как законное и кровное потомство. Для медвежатников как бы широко ни концентрировались круги, у всех один центр — кабак. Для вина и пьянства, кажется, сергачи и с места поднимаются и лет по десятку не возвращаются на родную сторону. Не только спаиваются сами хозяева, но спаивают и делают пьяницей и медведей, зверей лесных: пьют они с горя по утрате воли.
Но барин продолжает спрашивать:
— А не продашь ли ты мне медведя-то? Мне бы вот сани казанские обить хочется; знатная бы полость вышла из твоего зверя.
Увлеченный предположением барина, сергач погладил медведя, любуясь его густой, жесткой шерстью.
— Нет, кормилец, ста рублев твоих не надо! — отвечал он решительно. Пусть лучше сам поколеет, тогда разве не жаль будет и шкуру снять. А теперь нам продать не из чего. Нет уж, ваша милость, не утруждайтесь! Еще послужит он на мое убожество. А убили, за что? — худого не сделал, кроме добра одного, — продолжал рассуждать вожак, с любовью гладя медведя и кланяясь барану.
— Отчего он у тебя маленький: молод что ли? — спросила востроглазая барышня. — К нам недавно большого приводили.
— Уж такой, стало быть, уродился маленький. Вот медведица, так та, вишь, завсегда покрупней бывает.
— А чем ты кормишь его? — продолжала востроглазая расспросчица.
— Высевками, кормилица, да мякиной. Сделаешь месиво на горячей водице, да тем и кормишь. Мяса-то, вишь, боимся давать, хоть и охоч он до него, особо до сырового-то. Злится он больно, благует так, что из послушания выходит и уйму нет никакого. А уж плясать, матушка, так ничем не приневолишь: урчит да огрызается и рыло под себя подбирает.
— Принесешь ты нам медвежоночков маленьких? — картавил баловник в плисовой курточке. — Папаша! Вели ему принести медвежоночков.
Кланялся сергач с домочадцом, и утешал папенька баловня-сынишку.
— Не кусается он? — спросила опять любопытная барышня.
— Нет, матушка, не кусается.
— Да, я думаю, и нечем? — подтвердил барин. — И кольца в зубы продеты, да и самые-то зубы, чай, все повышиб с места. Если и оставил какие, так и те, я думаю, сильно качаются. Так что ли?
— Как же, коли не так, ваша милость?
— Так ступайте же на кухню: там вас обедом накормят и вина поднесут. А это сын что ли твой?
— Сынок, кормилец, Мишуткой зовут.
* * *
Вот так, пробираясь по барским усадьбам, маленьким городкам и деревенским праздникам, бредет наш сергач и на родину, чтобы плесть дома из лыка лапти, точать берестяные ступанцы, или веревочные шептуны из отрепленных прядок, и вьет к ним оборы, а потом целым возом таскает их на ближний базар и кое-как пробивается до весны, в которой ему ровно нет никакого дела. |