Изменить размер шрифта - +

 

— Батюшка ты наш, яблочко наливное, красавец ты всесветный! Дождались-то мы тебя! — голосили бабы в Корегиной избе.

 

И целуют-то Петра, и вдоль спины-то гладят. Три бабы овчинный тулуп снимают, одна берет из рук шапку и положить куда не найдет места. Усадить не знают где питерщика, а сами ревом ревут бабы, не то от удивленья, не то с радости.

 

— Ишь ведь и приехал к нам, и не чаяли нашего светика! Поешь-ко, кормилец, соломаты с овсяным кисельком. А там разговеемся — яишенку-глазунью сделаем. Да не хошь ли гороху с толченым луком: ты ведь и до него куды какой охотник был! Не велишь ли к утре из любимого чего приготовить? Ox ты, наш красавец-питерец! Глядите-ко, бабы, как вытянулся Петруня-то наш, и не узнали, коли бы сам не пришел да не сказался! — говорила мать-большуха, угощая сына. А сама из угла и угол бегает словно угорелая, и к сыну-то подсядет да гладит его по голове, и баб-то бранит, что не тем угощают.

 

Слез и отец с полатей, где нарочно подольше сидел, чтоб угомонились бабы.

 

— Здорово, Петрован, здорово, питерец! Ишь какой!.. Ишь какой!.. — говорил он, целуя сына.

 

Сыну, на радостях, и кусок в горло нейдет — встал из-за стола и начал оделять домашних подарками: кому платок расписной, с городочками, кому ситцу на рубаху, а отцу столичный картуз привез с козырьком кожаным да перчатки зеленые. Всех оделил, никого не позабыл и не обидел; даже сестренке и той привез картинку.

 

— Спасибо, Петрованушко, спасибо, — говорил отец. — На радость ты нам вырос на старости лет. А колькой ему годок-то, бабы, пошел — кажись, восемнадцатый…

 

— Али двадцатый? — отвечала мать.

 

— Полно, сестра! — подхватила старая тетка питерщика, — ведь Петя родился, еще Онтушево не горело; ровно в тот год, как бурмистр овин новый строил. Пришла я, мать моя, с покосу, а ты уж и с постели встаешь, — совсем отпустило!..

 

— И, нет, дева, кажись, опосля бурмистрина-то овина. Матушка, а матушка! — закричала большуха и повернулась к печи, откуда немедленно послышался глухой, раскатистый кашель с перхотой, оханьем и вздохами, наконец раздался шепелявый старушечий отзыв:

 

— Меня, что ли, бабы?

 

— Который годок внуку-то пошел, помнишь аль нету? — опять крикнула большуха, и опять начался кашель да оханье:

 

— Не слышу, девоньки, не слышу, что хошь, не слышу. Одолел проклятый кашель, да и уши словно куделей завалило. О чем ты тут спрашиваешь? Кому годок?

 

— Вот Петровану-то? — и мать указала на сына.

 

— Ему-то? — и бабушка задумалась. — Ровно бы пятнадцатую зиму живет, — начала она наконец, — вот сёмая пошла, как я ничего не слышу, да пятая, как кашель начал долить. Кажись, так, бабы, аль шестая пошла, как я кашлять-то начала?

 

— Больше никак будет. Да не в том толк, бабы! — перебил большак и подвинулся к сыну поближе, наказавши своим не спорить, а слушать хозяйские речи.

 

— Вот об чем разговор будет, — начал Дементий Сысоич. — Невесту присмотреть пора, Петруня! Походи-ко по супрядкам: не приглянется ли какая, а там, на поседках, и переговорите друг с другом. С нашей стороны никакой помехи не будет; коли на то пойдет — сам пойду сватом. А есть у нас про тебя, Петя, клевая девка на примете — Матвея Чижа дочка, Матрена. Эдаких-то, поди, у вас и в Питере мало, а тебе самому, чай, и не снилась такая.

Быстрый переход