|
— На мир Матюхе клепать нечего — выручил мир, хоть и по самое горлышко в воде сидел. А Кузе поделом — зашалился больно, и меня ни за што, ни про што подвел — перепутался. Ну, пущай посидел я немного в негожем месте, да у меня хозяева есть, хорошие хозяева, можно за них Бога молить — откупили… то бишь оправили и опять в кабак сидеть отослали! — хвастался Калистрат-целовальник, спустя уже многое время после того, как провели столбовой колдуна Кузьму.
— А примешь, Калистратушко, сибирку синюю кунецкую, не можется — выпил бы! — перебил его робкий голос одного из гостей-слушателей.
— Спроси хозяйку мою: сам не принимаю ноне…
— Что так, Калистрат Иваныч? — в один голос выговорили посетители.
— Да чтоб с живого лык не драли. Теперь, брат, и я старого лесу кочерга и меня на кривых-то оглоблях не объедешь тоже: первая голова на плечах и шкура невороченая. Всякую штуку к бабе теперь неси, а мне-ка — деньги.
— Да и то смотри, братцы, по-кабацки, что слышал здесь — не сказывай там. Прощайте-кось: запираюсь!
ДРУЖКА (Рассказ)
I.
Уж куды это меня, свет батюшка, снарядил, снарядил-то ты меня, знать, во чужие люди, что за гостя ли то за нежданного. Уж простите вы меня, мои родители, свет ты мой, матушка — Арина Терентьевна; не давайте вы меня, братцы родные, ворогу вашему, что ни с ветра ли он пришел, с непогодушки. Повопите вы обо мне, сестрицы-голубушки, товарки-подруженьки, мово девичества соучастницы, вы не замайте моей русовой косы, не троньте волосиков моих русыих! Знать, идти уж мне во чужие люди, не видать мне порогу родительского; словно надоела я вам, напостылела; один-то ли был свет, что в окне видела, не видать-то мне и его из-за горючих слез; воздыханья-то мои грудку белую надрывают; вы не троньте меня, мои подруженьки-поперешницы, не замайте моей русой косы, ленточки аленькой…
Долго раздавался вопль на всю избу, долго еще причитывала невеста, обливаясь слезами и покачивая головой из стороны в сторону. Ломает она руки и не смотрит на своих подруг-поперешниц; не слышит даже, как расплели ей девичью косу и накрыли голову чистым рядном; и вопли матери невдомек ей. Выкрикивает невеста во всю избу: недолго уж ей пировать. Пойдет она в чужие люди, в чужие руки, — будет ли так хорошо ей там, как хорошо было дома? — никто не скажет. Хоть на последних порах дайте ей волю натешить свою душеньку — наплакаться.
И всего-то ей стало жалко: и кота белобрысого домовита, и стола, на котором обедывала, и лавки, на которой сиживала, и решета, и коромысла, и горшочка, и плошечки. Плачет сговорена и соблазнила своих милых подруг: полна изба рева и причитанья, и в ум не возьмет сам большак, кто тут кого разобидел, от кого тут весь сыр-бор горит. Стоит отец середи избы словно громом пришибленный; крикнул бы, топнул ногой на бабью дурь, на грошовые слезы, да опомнился: вспомнил, что уж таково дело бабье: не хитро расплакаться, да трудно уняться. Видит большак, что и сам виноват.
С утра еще вчерашнего дня забрались к нему подсыльные сваты, почесали под бородами и начали закидывать похвальбы на какого-то молодца заезжего. Долго толковали, все как-то не толком да не ладко: не шли их речи прямо к делу, и вертелся хозяин на месте и все кланялся да благодарил за честь. Стали обыкшие в деле своем сваты закидывать намеки поближе, прояснилось дело и хозяину. Видит, в чей огород камушки кидают, да не знает, кто зачинщик, — темна ему эта сторона. А сваты хитрят — ломаются.
— Может быть, — говорят, — и знаком тебе этот молодец, не горд, не хитер, сам напрашивается. И приметы, если хочешь, нехитрые: не комом спечен и облик не блином, лицо и кругло, и румяно. |