Поэтому он снял штаны, скатал их в трубочку, отложил в сторонку и, совершенно обнаженный, предпринял новую попытку сбежать. Ярость и осознание собственной правоты, будучи перемножены друг на друга, настолько разгорячили мальчика, что он не чувствовал холода, проникающего в чулан через незастекленное подвальное окно, и не слышал шагов возвращающегося по его душу отца. Лишь когда в замочной скважине заскрипел ключ, мальчик отпрянул от окна, схватил первое, что подвернулось под руку, — это была скатерть — и кое-как прикрылся. Алоис, едва войдя и еще сжимая в руке тяжелый медный ключ, понял, что происходит, и тут же разразился хохотом. Зычным голосом он призвал Клару, чтобы она тоже полюбовалась, и, ткнув пальцем в сторону Адольфа, провозгласил: «Римлянин! Ты погляди на этого римлянина в античной тоге!»
Клара, покачав головой, вышла из помещения. И тут уж у Алоиса шутки кончились: «Опять, значит, сбежать намылился? Невелика, скажу я тебе, потеря! И все же я это запрещаю. И вовсе не потому, что стал бы тосковать по тебе, Римлянин. Не стал бы. Я запрещаю тебе потому, что иначе мне пришлось бы заявить о твоем исчезновении в полицию, и, как знать, не посадили ли бы меня за это в тюрьму. — Алоис понимал, что, мягко говоря, преувеличивает, но ничего не мог поделать с охватившим его презрением. — Тут уж и твоя мать обрыдалась бы! Сын в бегах, а законный муж — за решеткой. Все семейство Гитлер было бы опозорено! И все из-за этакого вот Римлянина!»
Адольф выдержал порку, не уронив и слезинки, а вот сейчас он расплакался. Работа, проделанная мной над его эго, едва не пошла насмарку.
Хуже всего было, однако, то, что пару минут спустя Алоис вер-нулей в чулан и, смеясь, сказал: «Я только что выходил во двор.
Там нынче такой холод, что ты тут же запросился бы обратно. В дверь принялся бы стучать, как бродяга. Плохо иметь дурной характер, но быть таким идиотом, как ты, еще хуже!»
5
Через пару недель Алоис проснулся с тревожной мыслью: Алоис-младший превратился в паршивую овцу из-за того, что он, родной отец, его слишком сильно бил. На следующий день, прогуливаясь с Мейрхофером, он вновь вернулся к этой теме. Алоис объявил, что никогда не был сторонником телесных наказаний (подумав при этом, какой же вы, батенька, лжец!). Хорошее отношение к нему Мейрхофера — вот что его сейчас заботило. Поэтому он продолжил: «Я своих детей и пальцем не трогаю. Хотя, вынужден признаться, порой на них покрикиваю. (Да и кто из родителей этого не делает? — вот что он исподволь внушал бургомистру.) Чаще всего я кричу на Адольфа, — продолжил Алоис. — Он подчас бывает просто несносным. Иногда я даже думаю: а не задать ли ему хорошую взбучку?»
Алоис говорил все это совершенно сознательно — на тот случай, если позднее станет известно, что он порет сына.
На деле же к мальчику стало просто не подступиться. Он научился ускользать и увертываться, пользуясь, судя по всему, навыками, наработанными в ходе игры в индейцев. Чаще всего ему удавалось убежать после первого же удара, да и тот выходил каким-то смазанным. А когда у отца получалось все-таки, изловив мальчишку, распластать его у себя на колене, порке недоставало нормального замаха, не говоря уж об оттяжке. Сердце Алоиса просто разрывалось: он никак не мог счесть подобную экзекуцию достаточно строгой. Куда приятнее стало обзывать Адольфа Римлянином. Алоис не прекращал этой травли до тех пор, пока Адольф не слег с первыми признаками кори.
Разумеется, связь между издевательствами и корью была только опосредованной. В то же самое время еще несколько мальчишек в Леондинге заболели корью. А поскольку болезнь эта заразная, Адольф вполне мог подцепить ее в ходе закончившихся после лесного пожара игр со сверстниками. А отцовские насмешки только ускорили ее развитие. К тому же пришла печальная весть: умер Старик. В «Линцер тагес пост» напечатали некролог. |